Сушил Рой
Ночью, накануне вылета, мы с Амритой, кормившей Викторию, сидели на террасе. На фоне темной полосы деревьев мигали загадочные послания светлячков. Кузнечики, древесные лягушки и несколько ночных птиц вплетали свои голоса в ковер фонового ноктюрна. До Эксетера, что в Нью-Хемпшире, от нашего дома было всего несколько миль, но временами здесь стояла такая тишина, словно мы находились в другом мире. Такую оторванность я ценил, просидев всю зиму за письменным столом, но теперь ощущал, что меня точит какое-то беспокойство, что именно эти месяцы отшельничества вызвали у меня страстное желание попутешествовать, увидеть незнакомые места, лица.
– Ты точно хочешь ехать? – спросил я. Мой голос слишком громко прозвучал в ночи.
Амрита подняла глаза, когда ребенок закончил есть. Тусклый свет из окна освещал выступающие скулы Амриты и ее нежную смуглую кожу. Ее темные глаза, казалось, излучают внутреннее сияние. Иногда она была такой красивой, что я испытывал физическую боль при мысли о том, что мы могли бы не встретиться, не пожениться, не завести ребенка. Она слегка приподняла Викторию, и я успел заметить нежную линию груди и набухший сосок, прежде чем блузка была застегнута.
– Я не прочь слетать, – ответила Амрита. – Очень приятно будет повидать родителей.
– Ну а Индия? Калькутта? Туда-то ты хочешь?
– Я не против, если смогу чем-то помочь. Уложив мне на плечо сложенную чистую пеленку, она подала мне Викторию. Я погладил дочке спинку, ощутив ее тепло, вдохнув запах молока и детского тельца.
– Ты уверена, что это не помешает твоей работе? – спросил я.
Виктория заворочалась у меня в объятиях, потянувшись пухленькой ручонкой к моему носу. Я подул на ее ладошку, она хихикнула и срыгнула.
– Никаких проблем, – ответила Амрита, хоть я и знал, что проблемы будут. После Дня труда она собиралась начать вести математику у старшекурсников в Бостонском университете, и я знал, сколько ей нужно готовиться.
– Ты хочешь снова повидаться с Индией? – спросил я.
Виктория придвинула головенку поближе к моей шее и теперь радостно пускала слюни мне на воротник.
– Любопытно сравнить с той, что я помню, – сказала Амрита.
Голос у нее был нежным, отшлифованным тремя годами учебы в Кембридже, но она никогда не сбивалась на ровное британское произношение. Ее речь напоминала поглаживание твердой, но хорошо смазанной рукой.
Амрите было семь лет, когда ее отец перевел свою инженерную фирму из Нью-Дели в Лондон. Воспоминания об Индии, которыми она со мной делилась, не выходили за рамки расхожих представлений о культуре, где в одну кучу смешались шум, сумятица и кастовое неравенство. Трудно было представить что-нибудь, более чуждое характеру самой Амриты: она воплощала в себе спокойное достоинство, терпеть не могла шум и беспорядок в любых проявлениях, переживала из-за несправедливости, а ее интеллект был вымуштрован упорядоченными ритмами лингвистики и математики.
Амрита однажды рассказывала о своем доме в Дели и квартире дяди в Бомбее, где проводила с сестрами летние месяцы: голые стены с пятнами сажи и древними отпечатками ладоней, открытые окна, грубые простыни, ползающие ночами по стенам ящерицы, беспорядочная дешевость во всем. Наш же дом под Эксетером был чист и открыт как мечта скандинавского архитектора: повсюду некрашеное дерево, удобное модульное расположение, безукоризненно белые стены и произведения искусства, подсвеченные рассеянным светом.
Деньги, позволившие нам иметь этот дом и небольшую коллекцию предметов искусства, принадлежали Амрите. Она называла их шутя своим «приданым». |