Видимо, это трение – его личная, слишком давняя боль (в кинематографе он чаще сталкивался с цензурой, чем в литературе, и высокомерие коллег – реальное или кажущееся – его тоже изводило). В конце концов вся подлинная Россия истерлась, истратилась в этом противодействии; вечный двигатель останавливается.
Правда, к рассказу – трудно понять, для самообмана или для отвода потенциальных критических упреков в чрезмерном пессимизме, – приделан такой оптимистический как бы хвост: вечный двигатель Квасова не состоялся, но вокруг-то продолжается вечное движение! «От реки не исходил покой, она чуть шумела, плескалась в камнях, вздыхала в темноте у того берега… Всю ночь чего-то беспокоилась, бормотала сама с собой – и текла, текла. На середине, на быстрине, поблескивала ее текучая спина, а здесь, у берега, она все шевелила какие-то камешки, шарилась в кустах, иногда сердито шипела, а иногда вроде смеялась тихо – шепотом». Река течет, солнце встает, жизнь, тек-скеть, продолжается, и Моня начинает даже строить планы: «Надо жениться на какой-нибудь, думал Моня, нарожать детей – трех примерно и смотреть, как они развиваются. И обрести покой, ходить вот так вот – медленно, тяжело и смотреть на все спокойно, снисходительно, чуть насмешливо». Но ведь если герой обретет покой, встроившись в это вечное течение жизни, разве это не будет остановкой, гибелью, сдачей на милость тому самому трению? И разве вечный двигатель солнца, которому он умиляется в конце, заменит ему ту идею, над которой так добродушно посмеялся учитель? Это ранний Шукшин, времен «Любавиных», еще утешился бы этим круговращением жизни; а позднему – резкому, исхудавшему, постоянно раздраженному, озлобленному на всех, кроме ближайшего круга, – такой финал не мог не показаться компромиссом: «Солнце всходит и заходит, всходит и заходит – недосягаемое, неистощимое, вечное. А тут себе шуруют: кричат, спешат, трудятся, поливают капусту… Радости подсчитывают, удачи. Хэх!.. люди, милые люди… Здравствуйте!» Это подлинный голос упрямца Квасова? «Радости подсчитывают, удачи»… Что тут хорошего?
Двигатель русской жизни остановился. И то вечное движение – неосмысленное, машинальное, – которым окружена эта роковая неподвижность, лишь подчеркивает ее. Природа движется, а человек в ней застыл; и эта природная вечность – не утешение, а живой укор. Поистине романтик Аксенов верил в то, что русские колеса не остановились, шуршат приводные ремни, щелкает дощечка, отсчитывая годы; реалист Шукшин видел, что все ушло в трение, и единственное, что удалось Моне Квасову, – сломать велосипед. Это лучше, конечно, чем изобретать его, но тоже, если вдуматься, не шибко радостно.
Любопытно, что оба названия – прилагательные (хорошо, субстантивированные) и оба не слишком комплиментарны. Один – Дикой, нелюдимый, одинокий, безумный; другой – не «упрямый», а именно «упорный», что ассоциативно включает в себя и «упертый», и «упоротый». Но у Аксенова эта дикость спасительна – ибо сохраниться и реализоваться может только тот, кто не дает себя «сдвинуть»; упорство Мони Квасова не сулит ему ничего хорошего – жизнь, по Шукшину, всегда таких обламывает. Женится, успокоится, станет обычным тяжелым человеком без порыва, с насмешливым взглядом. И никакого уже тебе двигателя.
Чтобы уж закончить с этим сюжетом: я не помнил рассказа Аксенова и не думал о новелле Шукшина, когда в «Сигналах» описывал завод, который сам себя производит. Там все огромные цеха собирают огромное и таинственное «Изделие № 16», которого никто никогда не видел; во главе завода – бессменный и бессмертный директор, мастодонт еще советских времен. Само же изделие 16 выглядит так: «Перед Тихоновым стояла – но это не то слово, потому что непрерывно шевелилась, – бесконечная стена, которая жужжала, тикала и свистела ремнями; это была пятидесятиметровая в длину и шестиметровая в высоту плоскость, состоявшая, если вглядеться, из бесчисленных разноразмерных шестеренок, зубчатых колес, трансмиссий, пружин, ремешков, находившихся в непостижимо сложных связях. |