Изменить размер шрифта - +
«Я знаю этих маленьких актрис, настойчивых, лукавых и упорных, фальшивых в жизни, ласковых в уборных, где каждый вечер чей-то бенефис». Он никогда их не видел старыми, всегда двадцати с чем-то летними, словно их потом отзывали в фальшивые театральные небеса. Тогда были задохнувшиеся, совершенно бэзумные поцелуи, и больше ничего. И непонятно было, как с ней, почти бестелесной, можно даже целоваться: губы были жаркие, язык опытный, а тело словно и не чувствовалось в руках. Грудь – какая грудь, помилуйте? Так, птичка. Она же называла его маленьким, хоть и была, кажется, ему по локоть, точно уж ниже плеча! И выскользнула, словно почувствовав его – нет, не презрение, но, что ли, неверие в нее, в самую ее реальность, – и конечно, никакого поклона на вокзале. Но теперь, когда он допел, – странно, каким-то врожденным знанием он уже об этом знал, – она ждала его за кулисами, так же сливаясь с театральным тряпьем, как тогда, выступая из сумрака бледным лисьим личиком.

– Видите, маленький, – сказала она, чуть задыхаясь. – Вот и встретились.

– А ведь вы даже имени мне не сказали, – только и нашелся он ляпнуть.

– И не надо. Вы же и так знаете.

– Саша? Таня? – спросил он вдруг. Дело в том, что, как понимал он теперь, – и это, кстати, мог быть тиф, потому что тиф часто начинается с подобного бреда, – она была именно Саша, девочка из Киева, которую он любил так страстно, так жарко, как не случалось ему любить потом. Ей было двенадцать, ему на год меньше, и она так заливисто лгала! Она лгала, что ее родители не настоящие, что они выманили ее из цирка, где она ездила по канату на велосипеде. Это очень трудно, но можно научиться. Она была звезда цирка, но директор цирка, ужасный немец, ее бил, не давал толком есть, ей никогда – ты можешь вообразить, никогда! – не покупали мороженого. И родитель, пожилой, добрый, одинокий, который не был ей настоящим отцом, и настоящего она никогда не знала, потому что выросла на арене, – этот родитель помог ей сбежать, соблазнив ее мороженым. Она поддалась и должна теперь ходить в скучную гимназию, и ей не покупают велосипеда, чтобы заставить ее забыть цирк, а когда-то, когда-то! От нее обмирали Лион, Марсель, да что там, от нее обмирал Бердичев! Ей предлагали даже собственную яхту, где на полу в каюте лежала шкура медведя. Тут уж нельзя было не поверить, шкуру медведя она не могла выдумать. И в доказательство своих триумфов в Лионе и Марселе она даже спела жестяным или скорей стеклянным голосом: «Ле гроссет у фон де кебюле э потон ле фе де соле, а фато Калле гроссет-бюле, фарам, фа-фа! У поттен ла кетт де гра-кале, э фонсе солле тролле-бюле, э солле векон ле кебюле, фарам, фа фа!» Эти слова ничего не значили, это он понимал и тогда, но они были, вероятно, волшебные. И вдруг она страшно дернула его за рукав, и точно – налетел ветер, упала ветка. Могла бы упасть на него. И сразу опять стало безветренно, словно этот порыв из ниоткуда ворвался вдруг, только чтобы дать ей возможность его спасти. А потом, точно, какой-то добрый господин забрал ее домой, и больше Александр Николаевич никогда ее не видел, а когда увидел, ее уже звали Таня. Она была сестрой его нового друга, и новый друг тотчас обесценился. Конечно, приходить к ним стоило только ради Тани, и даже «ангельская пыль», которую он посулил, не имела теперь никакого значения. Самым ангельским была Таня, но она куда-то исчезла, уже во второй визит он ее не застал, а потом как-то все закрутилось, – он спросил тогда этого нового друга, дылду Чурихина, где сестра, а тот ответил с фальшивой небрежностью: «Танька, что ли? Не заглядывайся, брат, она не для тебя, да и редко я ее видел с одним и тем же два вечера подряд…» Разумеется, но это именно потому, что рядом не было его, настоящего: после него бы она никогда, ни с кем – но у них не было времени, и шел тринадцатый год! Она успела только ему сказать: вам этого не надо, совсем не надо.

Быстрый переход