Изменить размер шрифта - +

   – «Да, папаша: я признаться сказать, объяснения нашего ждал».
   – «Аа… ты ждал?»
   – «Да, я ждал».
   – «Ты свободен?»
   – «Да, я свободен».
   От отца не мог оторваться: перед ним… Но здесь я должен сделать краткое отступление.
   О, достойный читатель: мы явили наружность носителя бриллиантовых знаков в утрированных, слишком резких чертах, но без всякого юмора; мы явили наружность носителя бриллиантовых знаков лишь так, как она предстала бы всякому постороннему наблюдателю, – а вовсе не так, как она несомненно открылась бы и себе, и нам: мы, ведь, к ней присмотрелись; мы проникли в донельзя потрясенную душу и в ярые вихри сознания; не мешает же напомнить читателю вид той самой наружности и самых общих чертах, потому что мы знаем: каков видимый вид, такова же и суть. Здесь достаточно лишь заметить, что если бы эта суть нам предстала, что если бы перед нами промчались все эти вихри сознания, разорвавши лобные кости, и если бы мы могли холодно вскрыть синие сухожильные вздутия, то… Но – молчание. Словом, словом: посторонний взор здесь увидел бы, на этом вот месте, остов старой гориллы, затянутый в сюртук…
   – «Да, я свободен…»
   – «В таком случае, Коленька, пойди к себе в комнату: соберись прежде с мыслями. Если ты найдешь в себе нечто, чт? не мешало бы нам обсудить, приходи ко мне в кабинет»…
   – «Слушаю, папа…»
   – «Да, кстати: сними с себя эти балаганные тряпки… Говоря откровенно, мне все это крайне не нравится…»
   – «Да, крайне не нравится! Не нравится в высшей степени!!!»
   Аполлон Аполлонович уронил свою руку; две желтых костяшки отчетливо пробарабанили на ломберном столике.
   – «Собственно», – запутался Николай Аполлонович, – «собственно, надо бы мне…»
   Но хлопнула дверь: Аполлон Аполлонович проциркулировал в кабинетик.


   У столика
   Николай Аполлонович так и остался у столика: его взоры забегали по листикам бронзовой инкрустации, по коробочкам, полочкам, выходящим из стен. Да, вот тут он играл; тут подолгу он сиживал – на этом вот кресле, где на бледно-атласной лазури сиденья завивались гирляндочки; и все так же, как прежде, висела копия с картины Давида «Distribution des aigles par Napol?on Premier». Картина изображала великого императора в венке и в порфире, простиравшего руку к собранию маршалов.
   Чт? он скажет отцу? Снова мучительно лгать? Лгать, когда уже ложь бесполезна? Лгать, когда его положение ныне исключает всякую ложь? Лгать… Николай Аполлонович вспомнил, как лгал он в годы далекого детства.
   Вот и рояль, стильный, желтый: прикоснулся к паркету узких ножек колесиками. Как, бывало, садилась здесь матушка, Анна Петровна, как старые звуки Бетховена потрясали здесь стены: старинная старина, взрываясь и жалуясь звуками, тем же вставала томлением в младенческом сердце, что и бледнеющий месяц, который восходит, весь красный, и выше возносит над городом свою бледно-палевую печаль…
   Не пора ли идти объясняться – в чем объясняться?
   В этот миг в окна глянуло солнце, яркое солнце бросало там сверху свои мечевидные светочи: золотой тысячерукий титан из старины бешено занавешивал пустоту, освещая и шпицы, и крыши, и струи, и камни, и к стеклу приникающий божественный, склеротический лоб; золотой тысячерукий титан немо плакался там на свое одиночество: «Приходите, идите ко мне – к старинному солнцу!»
   Но солнце ему показалось громаднейшим тысячелапым тарантулом [234 - Контаминация двух основных линий отношения к солнцу, которые сложились в поэзии начала века: одна из них связана непосредственно с именем самого Белого – см.
Быстрый переход