Изменить размер шрифта - +

– Как жаль, что я не смог вас сегодня поддержать. – Сальери кашляет, и Людвиг с усилием сбрасывает наваждение. – Девятую я так и запомню черновиком.

Теперь Людвиг думает о том, что, если бы мог, пригнал бы сюда весь оркестр, – и о том, что этого уже не будет. «Не успел»: слишком осунулось это лицо, слишком прозрачны глаза, слишком много священных книг стоит на одинокой полке. Но Людвиг яростно мотает головой и лжет – Сальери, себе, Безымянной, всему свету:

– Вы ее услышите. Я уверен. Она так пришлась по вкусу венцам, что уже шестеро нотных издателей вступили за нее в гладиаторский поединок, и когда…

«Он перерезал себе горло. Вы слышали, что он серьезно, серьезно перерезал себе горло? Каковы же его грехи, это точно было убийство, ну или какой разврат, раз он так… а вас он не…?» А Людвиг потом черкал, черкал эту паскудную надпись в своей разговорной тетради.

– …когда вы выйдете на волю и…

Нет, Людвиг не может закончить. Сальери улыбается, но молчит, смыкает блеклые ресницы, а он снова и снова, все злее думает о том, что несут потаскухи-газеты; пытается вспомнить, сколько раз встретил «отравителя» там, где раньше были «друг сирот» и «защитник талантов». Точно прочтя его тяжелые мысли, Сальери снова открывает глаза.

– Скоро я буду с теми, кого люблю. И я рад, что бы там… – Он осекается, по лицу пробегает болезненная судорога. – Людвиг… Людвиг, я… вы, наверное, слышали, я…

Он запинается, взгляд его мертвеет, но это не агония – хуже. Людвиг вздрагивает, снова хватает его за руку, сжимает осторожно и спешит перебить:

– Я знаю. Знаю. Я ничего не забыл. И я все еще считаю, что вы неправы.

Слух, что он якобы сам в какой-то из вечеров признался в убийстве Моцарта, тоже передал Людвигу идиот-секретарь, надеясь «открыть глаза».

«Так и заявил: “Я повинен”. Так и заявил, что кается, представляете?»

Вот только Людвиг сам знал, что именно Сальери мог сказать в припадке; все это он уже слышал в ночь 1809 года. О «яде», которым для Моцарта был равнодушный мир, о попытках воскресить его, играя недооцененную при жизни музыку. О недостаточной помощи, гордости. Людвига ни капли не удивляет то, что сетования рвутся с губ Сальери и сейчас, но насколько же глухими надо быть, чтобы истолковать так, чтобы…

– Разве тот, кто не помог в беде, – не убийца? – спрашивает Сальери.

Снова скручивает желудок, так, что сразу ответить не выходит. Недуг в последнее время тревожно прогрессирует, нутро порой разрывает, точно его грызут огромные стальные черви. Чуть согнувшись, Людвиг все смотрит в запавшие глаза. Ему ясно, что он должен сказать, и также он знает: после этого боль сживется с ним намертво. Но уже не страшно. И он говорит:

– Тогда я убил вас. Простите. – Нужно остановиться, но слова прорываются, горькие, звенящие. – А раньше я убил мать! И брата, и одного маленького принца, и борца за свободу с далекого острова, и…

Два лица мелькают перед глазами, видятся почему-то молодыми – и тают в сером дожде. Зубы приходится сжать.

– Я вообще был чудовищем, – шепчет Людвиг. – И молюсь об одном: более никого не погубить, даже других чудовищ. Но за вас я бы убил, убил бы сто раз, я…

Безымянная вздрагивает, Сальери тоже. Он с усилием мотает головой: «Нет, нет, вы о чем…», – снова тянет руку. На ней нет знакомого перстня, от этого она кажется незнакомой, на нее невозможно смотреть. Людвиг, ощущая себя обессиленным, падает в кресло и, не способный больше держать спину, утыкается лбом Сальери в грудь.

– Тише, – слышит он. Дрожащая ладонь ложится на волосы.

Быстрый переход