Там пытались поймать оленя, сбежавшего из зоопарка, а она была поглощена чтением статьи в «Лук», и вот ее сбили с ног. При всем том она была вполне жизнерадостна. Даже слишком жизнерадостна для Сэммлера. По ночам она печатала на машинке. Печатая, она пела. Работодателем был кузен Гранер, врач, который специально выискивал для нее эту работу, чтобы она была при деле. В прошлом Гранер спас ее (ибо это можно было приравнять к спасению) от ее столь же сумасшедшего мужа, Эйзена, послав Сэммлера за нею в Израиль. И тот привез Шулу‑Славу в Нью‑Йорк. Это была первая поездка Сэммлера в Израиль по семейным делам.
Эйзена ранило под Сталинградом – был он блистательно, невероятно хорош собой. Позже, уже в Румынии, компания увечных ветеранов сбросила его с поезда на полном ходу за то, что он был еврей. Эйзен отморозил ноги, ему пришлось ампутировать несколько пальцев.
– Просто они были выпивши, – объяснял Эйзен в Хайфе. – В общем, неплохие ребята – товарищи. Но вы знаете, что такое русские после нескольких стаканов водки.
Он улыбнулся Сэммлеру. Черные кольца волос, прямой римский нос, сверкающие острые здоровые зубы, влажные от слюны. Беда была в том, что он часто лупил Шулу‑Славу, даже во время медового месяца. Старик Сэммлер из окон тесной, пахнущей камнем и известкой хайфской квартирки разглядывал пальмовые ветви, неподвижные в горячем прозрачном воздухе. Шула готовила обеды по мексиканской поваренной книге, замешивала горьковатый шоколадный соус, втирала кокосовые орехи в куриные грудки и жаловалась, что в Хайфе невозможно купить мексиканские специи.
– Когда меня сбросили с поезда, – рассказывал Эйзен жизнерадостно, – я решил пойти повидать Папу Римского. Я вырубил сук и пошел в Италию. Этот сук был моим посохом, понимаете?
– Понимаю.
– Я пришел в замок Гандольфо. Папа был очень мил с нами.
Через три дня Сэммлер понял, что необходимо увезти дочь.
Он не мог долго оставаться в Израиле. Он предпочитал не сорить деньгами Элии Гранера. Но все же он посетил Назарет и взял такси до Галилеи, исключительно из исторического интереса, раз уж все равно был поблизости. На засыпанной песком дороге он встретил гаучо. В широкополой шляпе, завязанной под могучим подбородком, в аргентинских широченных штанах, заправленных в сапоги, с усами Дугласа Фербенкса, тот месил корм для маленьких существ, копошившихся вокруг него в отгороженном проволокой загоне. Из шланга текла вода, чистая и прозрачная на солнце, она смачивала желтое месиво, пятная его оранжевым. Откормленные маленькие твари были весьма проворны, они были тяжеленькие, в блестящих шубках, пушистых и влажных. Это были нутрии. Их мех шел на шапки в холодном климате. И на дамские шубки. Мистер Сэммлер, докрасна загорелый на галилейском солнце, подверг гаучо допросу. Он задавал вопросы рокочущим басом знатного путешественника – зажав сигарету волосатыми пальцами, пуская дым из волосатых ноздрей. Ни один из них не говорил на иврите. Как, впрочем, и на языке Иисуса. Мистер Сэммлер припомнил итальянский, который хозяин нутрий воспринимал из своей аргентинской темноты, его тяжелое красивое лицо задумчиво склонялось к жадным тварям, суетящимся у его ног. Он был бессарабско‑сирийский латиноамериканец, говорящий по‑испански, израильский пастух из пампасов. Сэммлер пожелал узнать, сам ли он забивает своих маленьких питомцев. Его итальянский никогда не был особенно хорош.
– Uccidere? Ammazzare?
Гаучо понял наконец. Он забивает их сам, когда приходит время забоя. Он убивает их ударом палки по голове.
Не неприятно ли ему поступать так со своими маленькими питомцами? Ведь он знает их с детства, разве нет у него индивидуальных привязанностей, любимцев, так сказать? Гаучо пожал плечами. Он отрицательно покачал красивой головой. Он сказал, что нутрии очень глупые.
– Son muy tontos.
– Arrivederci, – сказал Сэммлер. |