В будничных действиях он проявлял специфически педантичную сознательность. В Польше, Франции, Англии молодые джентльмены его времени не имели никакого представления о кухне. Теперь он делал вещи, которые когда‑то делали за него горничные и кухарки. Он делал их с покорностью священника. Признание социального падения. Историческое крушение. Перерождение общества. В этом не было личного унижения. Эти идеи он изжил еще в Польше во время войны – полностью изжил весь этот бред, особенно идиотскую боль из‑за потерянных классовых привилегий. Настолько, насколько позволял ему единственный зрячий глаз, он делал все сам: штопал себе носки, пришивал пуговицы, чистил раковину, проветривал зимние вещи весной и брызгал на них жидкостью от моли. Конечно, все это могли делать женщины – его дочь Шула или племянница (по жене) Марго Эркин, в чьей квартире он жил. Они делали для него кое‑что, когда вспоминали об этом. Иногда они делали даже многое, но ненадежно, бессистемно. Ежедневный быт он взял на себя. Это даже составляло часть его молодости – молодости, сохраняемой с некоторой судорожностью. Сэммлер хорошо знал эту судорожность. Что могло быть забавнее ее. У старух, носивших пестрые колготки, у старых женолюбов Сэммлер подмечал эти судороги, этот трепет радости, что и они подчиняются полновластному молодежному стилю. Власть есть власть – правители, короли, боги. И конечно, никто не умеет уйти вовремя. Никто не способен, сохраняя достоинство, принять смерть.
Он поднял над колбой маленький ящик мельницы с коричневым порошком. Красная спираль раскалялась все яростнее – белее, добела. Витки ярились. Разбрызгивались бусинки воды. Один за другим пузырьки‑первопроходцы грациозно всплывали на поверхность. Потом они забурлили все разом. Он всыпал порошок. Потом бросил кусок сахара в чашку. В ночном столике он хранил пакет луковых крекеров от Забара. Пакет был пластиковый – прозрачный маточный пузырь, стянутый белым пластиковым зажимом. Ночной столик, окантованный медью – когда‑то это был увлажнитель, – сохранял пищу свежей. Он принадлежал раньше мужу Марго, Ашеру Эркину. Сэммлер тосковал по Эркину, он жалел и оплакивал Эркина, славного парня, погибшего три года назад в авиакатастрофе. Когда вдова предложила Сэммлеру занять спальню в большой опустевшей квартире на Западной Девяностой улице, он попросил оставить ему эркиновский увлажнитель. Сентиментальная Марго сказала: «Конечно, дядя. Какая прекрасная мысль. Ведь вы любили Ашера». Марго, родом из Германии, была романтична. Сэммлер был совсем другой человек. Он даже не был ей дядей. Она была племянницей его жены, умершей в Польше в 1940‑м. Его покойной жены. Покойная тетка вдовы! Куда ни посмотришь, всюду покойники. К этому не просто было привыкнуть.
Чтобы выпить грейпфрутовый сок, он пробил две треугольные дырочки в жестяной банке, хранящейся на подоконнике. Занавески раздвинулись, когда он потянулся за банкой, и он выглянул на улицу. Особняки из песчаника, балюстрады, оконные фонари, кованое железо. Как марки в альбоме – серо‑коричневая розетка зданий, перечеркнутая тусклой чернотой решеток и гранями водосточных труб. Как тяжела была здесь человеческая жизнь, в шорах буржуазной солидности. Печальная попытка достичь постоянства. А теперь мы летим к луне. Имеем ли мы право на личные надежды, если мы как пузыри в этой колбе? Впрочем, люди и так склонны преувеличивать трагический оттенок своего бытия. Они слишком подчеркивают потерявшие смысл гарантии: все, во что раньше верили, чему доверяли, заключено сегодня в черные рамки иронии. Так преобразилась ныне отвергнутая чернота буржуазной стабильности. Она ничему не соответствовала. Люди теперь оправдывают лень, глупость, пустоту, равнодушие, похоть, выворачивая наизнанку прежнюю респектабельность.
Все это мистер Сэммлер видел из восточного окна – мягко вздымающееся асфальтовое брюхо с пупом дышащего паром водосточного люка. Покрытые щебнем боковые дорожки с гроздьями мусорных урн. |