Изменить размер шрифта - +
Начинал копаться во всей этой чудовищной, гротескно‑нелепой, бессвязной и бессмысленной мерзости. Вроде того как однажды, в тридцать седьмом, всем заключенным вдруг раздали на продажу кастрюли. Сотни тысяч кастрюль, новеньких, прямо с фабрики. Зачем? Брук накупил кастрюль на все свои деньги. К чему? Заключенные пытались продавать их друг другу. В другой раз кто‑то свалился в выгребную яму. Помочь запретили, и он тонул там, внизу, пока остальные заключенные, со спущенными штанами, беспомощно смотрели на него, сидя на доске, положенной вдоль ямы. Так и задохнулся в дерьме.

– Довольно, Уолтер, довольно, – сурово обрывал мистер Сэммлер.

– Да, дядя Сэммлер, я понимаю, это еще не самое худшее. Ты был там в самый разгар войны. Но ведь я‑то сидел в этом сортире. У меня был понос и жуткие боли. Мои кишки! Задница, как водосточная труба!

– Хорошо, хорошо, Уолтер, не нужно так часто повторяться.

К несчастью, Брук не мог не повторяться, и Сэммлер жалел его. Он его жалел и с трудом выносил. Конечно же, у Уолтера, как и у многих других, все и всегда, опять и снова, по‑прежнему и без конца сводилось к сексуальным проблемам. Его пунктиком были женские руки. Они должны были быть молоденькими, пухленькими. Желательно смуглыми. Очень подходили руки пуэрториканок. А летом, особенно летом, когда все в легких платьях, когда женские руки выставлены напоказ! Он глазел на них в метро. Он следовал за ними в испанские кварталы Гарлема. Он прижимал свою восставшую плоть к металлическому поручню вагона. В глубинах Гарлема, где он оставался единственным белым пассажиром. Все сразу – возбуждение, стыд, страх. Рассказывая об этом, он начинал нервно теребить шерсть, которая мохнатым воротником курчавилась у основания его толстой шеи. Клинический случай! Одновременно он, как правило, состоял в весьма целомудренных, платонических отношениях с какой‑нибудь почтенной дамой. Классический случай! Он был способен к сочувствию, к самопожертвованию, к любви! Даже к верности – на свой особый, цинардоусоновский манер.

В данный момент его, как он сообщил, «подцепили» руки какой‑то кассирши из аптеки.

– Я бегаю туда, как только у меня есть время.

– У‑гм… – отвечал Сэммлер.

– Я прямо помешался. Я хожу туда со своим ручным чемоданчиком. У него очень твердая крышка. Первоклассная кожа. Я уплатил за него 38.50 на Пятой авеню. Можешь себе представить?

– Более или менее.

– Я покупаю у нее какую‑нибудь ерунду – на четверть доллара, на десять центов. Жвачку. Пачку «Сайт‑Сэверс». Плачу крупными бумажками – десять, иногда двадцать долларов. Я нарочно хожу в банк и беру там новые бумажки.

– Понимаю.

– Нет, дядя Сэммлер, ты себе не можешь представить, что для меня значит эта круглая рука! Такая смуглая! Такая налитая!

– М‑да, я, пожалуй, действительно…

– Я прислоняю чемоданчик к стойке и прижимаюсь к нему. Пока она считает сдачу, я прижимаюсь.

– Ну, довольно, Уолтер; ты бы мог избавить меня от подробностей.

– Дядя Сэммлер, ты должен меня понять. Что мне делать? Только это и остается.

– Но ведь это твое личное дело. Какой смысл мне об этом рассказывать?

– Есть смысл. Почему мне нельзя рассказать? Должен быть какой‑то смысл. Пожалуйста, не останавливай меня. Будь добр.

– Тебе следовало бы остановиться самому.

– Я не могу.

– Ты уверен?

– Я прижимаюсь. Я дохожу до конца. Я спускаю в штаны.

Сэммлер повысил голос:

– Ты ничего не можешь пропустить…

– Что мне делать, Сэммлер?! Я старик. Мне уже шестьдесят.

При этом Брук прижимал к глазам короткие толстые ладони. Его приплюснутый нос разбухал, рот бессмысленно открывался, из глаз брызгали слезы, он вилял плечами и туловищем, как обезьяна.

Быстрый переход