|
Так вот, когда ты уходишь или уже ушел, когда ты созрел для твердого поступка, а не гадаешь, как кисейная барышня, — уйти или не уйти, — не надо спешить. Не стоит сгоряча жениться, делать долги, покупать машину, если, конечно, есть на что покупать, не надо уезжать на Север, если нужны те же самые средства, надо просто жить. Можно уехать на этот Север, поработать на какой-нибудь СП и познать мир трудяг-полярников, можно очутиться на юге, купаться в море, смотреть на красивых женщин и ждать гласа свыше, можно, наконец, никуда не уезжать, а просто завалиться спать, отречься, погрузиться в летаргию бездеятельности, умереть и ожить, читать прекрасные книги и стучать на машинке, можно дарить женщине букеты роз, можно делать сотни других глупостей и не вспоминать о прошлом, ибо Прошлое (с большой буквы) несет одно разочарование, а ты живешь настоящим и пока это спасает.
Но однажды ты встанешь с ясной головой и начнешь делать дело. Дело это теперь не заключается в копании в чужих кишках. Вначале ты корпишь над белым листом бумаги. Слева от тебя на столе толстая пачка таких листов. Потом бумага перекочевывает на правую сторону, и слева появляется новая пачка, и ты снова корпишь, потом процесс повторяется, но из толстенного накопления надо извлечь лишь кроху драгоценного в виде нескольких белых листиков, числом столь малым, что вначале даже жаль потраченной бумаги, но потом к этому привыкаешь, и со временем "пустой породы" остается все меньше и меньше. После этого надо ждать месяц или два — в зависимости от состояния — и повторять процесс еще и еще, и только тогда, когда ты дошел до ручки и не можешь спокойно глядеть на собственное дитя, можно брать большой конверт, вкладывать в него первый экземпляр и отправлять. Но и после этого ты не живешь, а существуешь. После этого начинаешь делать все что угодно. Посещаешь студию и слушаешь плохие-хорошие рассказы или, наоборот, — хорошие-плохие рассказы. От перестановки слов смысл не меняется, потому что они действительно стоят этого. Выслушиваешь рассуждения о социалистическом реализме, главным критерием которого, по мысли высказывающегося, является лозунг — не возгневи братьев наших высших; попадаешь к маститому неизвестному редактору или, наоборот, — известному немаститому, которые успешно и регулярно издаются в силу давности срока сидения в служебном кресле, и слышать от них: "Это все годится для сборника, но не подходит для нашего журнала", или еще что-нибудь подобное; наконец, никуда не ходишь, а лишь выбираешься во двор и помогаешь детворе, например, приколотить скворечник или слепить снеговика — в зависимости от времени года.
И все это время ты ждешь. Ждешь месяц, два, полгода, проходишь все стадии — от гениальности до черной меланхолии.
В середине лета у меня еще были деньги, и я, вступив в переписку с двумя журналами, ждал соизволения редакторов. Кроме того, в местном издательстве "дозревал" сборник моих рассказов, и мир был полон тщеславных надежд — слишком оптимистичных, как оказалось позднее.
Я выходил утром из квартиры в разморенный мир асфальта и накаленного бетона, где:
где малая тень акаций казалась чем-то чужеродным и сиротливым, а трава жухла на газонах, и детвора, собранная на каникулы в городских лагерях, обрывала головки уцелевшим одуванчикам;
где воротничок рубашки к вечеру становится похожим на тряпку, которой вытерли недельную пыль со шкафа;
где по горизонту над крышами домов рыжело кольцо марева, потому что город был промышленным и на сто километров в радиусе все земли распахивались и походили сверху на аккуратные шахматные поля;
где нескончаемый поток машин выплевывает синюю мерзость, и она вползает в окна, форточки и легкие человека;
где районы заводов блестели от металлической пыли, а листва приобретала сероватый оттенок, и где вы через пять минут ощущаете во рту вкус медяка;
где миллион роз напрасно источают в воздух тонкий аромат;
где терриконы — такой же неотъемлемый элемент пейзажа, как и несмываемая угольная пыль вокруг глаза шахтеров, спешащих со смены домой. |