Иногда обстановка накалялась до драматизма: дыхание зала становилось свистящим, воздух — удушливым. Кончилось тем, что Пакито испугался и решил прекратить эту игру. В последнем спектакле — в том, который мы как раз репетировали, — он неподвижно стоял на импровизированной сцене, не крутя ни бедрами, ни пышной юбкой, и просто пел a cappella несколько стихотворений Лорки.
Среди них это, которое он как раз разучивал в то декабрьское воскресенье, в дальнем конце столовой.
Это стихотворение очаровало нас еще в Мадриде в эфемерном раю детских открытий. Нас заворожили эти забавные, не укладывающиеся в рамки обыденного строчки («Трудно, ах, как это трудно — / Любить тебя и не плакать! / Мне боль причиняет воздух / Сердце / И даже шляпа»); к тому же мы видели Лорку у нас дома, в огромной столовой, обставленной мебелью из красного дерева и палисандра, когда он пришел на обед вместе с другими гостями. И это прибавляло прелести его стихам.
В доме Семпрунов мы читали эти стихи для красавицы кузины Мораимы — она смеялась над нашими признаниями в любви, но не могла обижаться.
Особенно нас восхищал конец стихотворения:
Эти две последние строчки («…И белую нить печали, чтобы соткать платок») заставляли нас мечтать на пороге тайны поэзии.
Столько лет прошло, а это все еще живо.
В столовой в крыле С сорокового блока в Бухенвальде я слушал мелодичный голос Пакито, поющего стихотворение Лорки, и живой трепет прошлого заставил забыть непроницаемую усталость от жизни, тошноту, вызванную постоянным голодом, на секунду оживив душу, тело которой уже не хотело ничего, только покоя навеки.
— Надеюсь, этот сукин сын поставит нам пластинки Зары Леандер! — воскликнул Себастьян.
Я удивился. Зачем? Неужели ему не надоели вечные воскресные куплеты?
Он пожал плечами и категорично заявил:
— На слова мне наплевать! Все равно я ничего не понимаю… Зато голос возбуждает… Она помогает мне дрочить!
Себастьян Мангляно напомнил мне сорванцов из Валлекас, детей рабочих окраин или безработных, которые когда-то приходили из бедных кварталов Мадрида в сад Ретиро, чтобы помешать нам — сынкам буржуев из Саламанки — гонять мяч на зимнем солнышке под голубым небом. Как и они, Себастьян говорил о сексе с грубой простотой.
— В воскресенье после обеда, — объяснил он мне, — для меня это классно. Ты-то исчезаешь до самого отбоя, у тебя всякие там собрания, обсуждения, партия, друганы, твой старый препод — флаг тебе в руки. А я твою партию в гробу видал, плевать мне на все это пустозвонство. Пусть мне скажут, что делать, и хорош. И не надо слишком много бубнить. Помнишь песню Коминтерна? «Хлеба, и никаких рассуждений!» Это моя точка зрения. Видишь, я даже поднабрался кое-каких ваших выражений. Все просто — есть точка зрения, ее нужно отстаивать. А враг, черт возьми, тоже ясно кто — фашо…
Тут я должен сделать небольшое отступление. Что бы вы ни подумали, «Фашо» — это не анахронизм. Хотя, конечно, это известное сокращение от слова «фашисты» появилось гораздо позднее нашего разговора с Себастьяном Мангляно, но тем не менее это не анахронизм, а перевод. По-испански еще со времен Гражданской войны 1936 года фашистов называют fachas. На нашем языке Себастьян произнес: «Y el enemigo, coco, уа se sabe: los fachas!» Так что «фашо», чтобы перевести fachas. Мой собственный, вполне приемлемый вариант перевода.
— Врагов-то мы, черт возьми, знаем, — продолжал Мангляно, — фашо! Так что когда в сборочном цехе завода Густлов староста-немец, мой кореш, за спиной гражданских Meister и унтеров СС просит подпортить деталь автоматической винтовки, которые мы собираем, мне не нужно долго растолковывать! Я знаю, что он пойдет поговорить со слесарями, фрезеровщиками, и так по всей ленте, я знаю, что мы лучшие специалисты, что все мы коммунисты, каждый из нас на детали, которую он делает, допустит ошибочку на миллиметр и в конечном счете к концу ленты автомат придет негодным… Вот это я понимаю, для этого я здесь и есть, спрятался у Густлова за пазухой! Ну так вот, о чем бишь я… В воскресенье после обеда — это клево! Ты уходишь, мне одному остаются целые нары… После супа с лапшой — сиеста. |