Часы показывали четырнадцать минут двенадцатого. Комиссар очень устал и время от времени закрывал глаза; каждый раз, когда он их открывал, видел часы, каждый раз большие, круглые, плывущие в пространстве часы. Берлах понял, что спасенья нет. Он погиб. Хунгер– тобель тоже. Эменбергер разгадал замыслы комиссара.
– Вы нигилист, – сказал он тихо, почти шепотом в молчаливое пространство с неумолимо тикающими часами.
– Вы хотите сказать, что я ни во что не верю? – спросил Эменбергер голосом, в котором не было ни капли раздражения.
– Да, мои слова имеют именно этот смысл, – отвечал старик в постели, беспомощно протянув руки на одеяле.
– Во что же верите вы, господин комиссар? – спросил врач, не меняя своего положения и с любопытством взглянув на старика.
Берлах молчал, а в глубине без перерыва тикали часы. Часы с безжалостными стрелками, неумолимо приближавшимися к своей цели.
– Вы молчите, – констатировал Эменбергер, его голос утратил наигранность и звучал отчетливо. – Вы молчите. Люди нашего времени неохотно отвечают на вопрос «во что вы верите?». Теперь не любят больших слов, и стало неприличным задавать подобные вопросы, а тем более давать на них определенный ответ вроде того как: «Я верую в Бога отца, сына и святого духа», – как когда‑то отвечали христиане, гордые тем, что могут так ответить. В наши дни предпочитают стыдливо молчать, как девица, которой задают вопрос по поводу ее невинности. По правде говоря, люди не очень верят во что‑то туманное и неконкретное: в человечность, христианство, терпимость, справедливость, социализм и любовь к ближнему. Понятия, звучащие несколько высокопарно, что, впрочем, и признают, однако думают: дело не в словах, а в поступках, в порядочности и совести. Вот так и живут, отчасти потому, что считают нужным, отчасти потому, что их заставляют. Поступки честные и бесчестные, добро и зло – все происходит случайно, как в лотерее. Слово же «нигилист» всегда держат наготове, чтобы став в позу и с большой убежденностью инкриминировать его человеку, от которого исходит угроза. Знаю я этих людей, они уверены в своем праве утверждать: один плюс один равняется три, четыре или девяносто девять; и что никто не смеет требовать от них ответа: один и один равняется два. Все ясное кажется им грубым, потому что ясное олицетворяет выражение характера. Так они и живут, как черви в каше, с туманным представлением о добре и зле, будто эти категории могут существовать в каше.
– Кто бы мог подумать, что палач способен на такое красноречие! – сказал Берлах. – Я думал, подобные вам предпочитают молчание.
– Браво, – засмеялся Эменбергер. – Кажется, мужество вернулось к вам вновь. Браво! Для экспериментов в моей лаборатории нужны мужественные люди, и остается только сожалеть, что мой метод преподавания с применением наглядности всегда заканчивается смертью ученика. А теперь рассмотрим мое кредо. Бросим его на чашу весов вместе с вашим и посмотрим, кто нигилист, так вы меня назвали, а кто настоящий человек. Вы пришли, чтобы во имя человечности или черт знает каких других идей уничтожить меня. Смею надеяться, вы удовлетворите мое любопытство?
– Понимаю, понимаю, – ответил комиссар, пытаясь побороть ужас, увеличивающийся вместе с бегом стрелок, – вы хотите выложить ваше кредо. Это странно, что у палачей бывают какие‑то убеждения.
– Сейчас двадцать пять минут двенадцатого, – возразил Эменбергер.
– Вы очень любезны, напоминая мне о времени, – простонал старик, дрожа от гнева и бессилия.
– Человек, что такое человек? – засмеялся врач. – Я не стыжусь иметь кредо, я не молчу, как вы. |