Скажите же это – и вы свободны. Это кредо удовлетворит меня, и я буду думать, что оно равноценно моему.
Старик молчал.
– Возможно, вы не верите, что я вас отпущу? – спросил Эменбергер. – Ну, рискните же сказать, – призывал комиссара врач. – Расскажите о своем кредо, если даже не верите моим словам. Допустим, вы можете спастись, если у вас есть своя собственная точка зрения на жизнь. Возможно, у вас остался только один шанс спасти не только себя, но и Хунгертобеля. Еще есть время позвонить ему. Вы отыскали меня, а я – вас. Когда‑нибудь моя игра будет кончена, когда‑нибудь я просчитаюсь. Почему бы мне не проиграть? Я могу вас убить и могу освободить, а это означает мою смерть. Я достиг точки, на которой могу обращаться с собой, как с посторонним лицом. Я могу себя уничтожить, могу сохранить.
Он замолчал и внимательно посмотрел на комиссара.
– Что бы я ни делал, разве можно достичь более высокого положения? Достичь этой точки Архимеда – величайшее, чего может добиться человек. Единственный смысл и бессмыслица этого мира – мистерия мертвой материи, постоянно порождающей жизнь и смерть. Однако – во мне говорит порочность – ваше освобождение я обусловливаю маленьким условием. Вы должны предъявить кредо, по значимости равное моему. Ваше кредо! Ведь вера человека в добро не менее сильна, чем в зло! Говорите! Ничто меня так не позабавит, как возможность взглянуть на собственное уничтожение.
В ответ только тикали часы.
– Скажите же хоть во имя справедливости. Ваше кредо? Ваша вера? – закричал врач.
Старик продолжал лежать, вцепившись руками в одеяло.
Напряженное лицо Эменбергера, внимательно следившее за каждым движением комиссара, побледнело и обрело былое равнодушие, только покрасневший шрам над правой бровью продолжал подергиваться. Вдруг он весь, как от отвращения, содрогнулся и устало вышел из комнаты. Дверь за ним тихо закрылась, и комиссар остался один в сверкающей голубизне палаты, наедине с часами, тиканье которых совпадало с ударами сердца.
ДЕТСКАЯ ПЕСЕНКА
Берлах лежал и ждал смерти. Время шло, стрелки двигались, сходились и снова расходились. Половина первого, десять минут второго, половина третьего. Палата была недвижима – мертвое помещение, освещенное голубым светом, часы, шкафы со странными инструментами за стеклом, в которых неясно отражались лицо и руки Берлаха, белый операционный стол, картина Дюрера с могучим окаменевшим конем, металлические жалюзи за окном и пустой стул, повернутый к старику спинкой. Все мертвое, кроме часов.
Настало три часа; стало четыре. До старика, лежавшего без движения на металлической постели, не доносилось ни шороха, ни стона, ни речи, ни крика. Казалось, внешний мир перестал существовать, больше не было Земли, вращающейся вокруг Солнца, не было города. Ничего не было, кроме зеленоватого круглого циферблата со стрелками, изменявшими свое положение. Половина пятого, без двадцати пяти пять, без тринадцати пять, пять часов четыре минуты, пять часов шесть минут, Берлах с трудом приподнялся. Он позвонил раз, два раза, много раз. Он ждал. Может быть, удастся еще раз поговорить с медсестрой Клэри. Может быть, его спасет случай. Он с огромным трудом повернулся и упал с постели. Комиссар долго лежал на красном ковре, а над ним тикали часы и по кругу двигались стрелки: без тринадцати шесть, без двенадцати шесть, без одиннадцати. Он медленно пополз к двери, достиг ее и пытался подняться, однако упал, попытался второй раз, третий, пятый. Все напрасно! Он стал царапать дверь, поскольку стучать кулаком не мог. «Как крыса», – подумал он. Немного полежав, он пополз обратно, поднял голову и посмотрел на часы. Шесть часов десять минут.
– Еще пятьдесят минут, – произнес он так громко и отчетливо в тишине, что испугался сам. |