Ему было семьдесят лет, тридцать из которых он провел в тюрьме штата. Он ограбил банк через пятнадцать минут после освобождения и присел на бордюр в ожидании полиции. Ему хотелось одного: вернуться в среду, законы которой он понимал, – а потому реплика Эндрю показалась мне еще более странной. Чем бы ни руководствовался человек, однажды решившийся на преступление ради того, чтобы жить со своей дочерью, он все‑таки должен хотеть продолжения этой жизни в ее обществе.
– Эндрю, как только вы признаете себя виновным, все кончено. Вы всегда можете поменять «невиновен» на «виновен», но не наоборот. Прошло уже двадцать восемь лет, половина улик могла растеряться, а половина свидетелей – умереть. У вас неплохой шанс на оправдательный приговор.
– Эрик, – Эндрю заглядывает мне в глаза, – ты же мой адвокат, верно?
Я совершенно не готов выступать его адвокатом; мне не хватает опыта, и мозгов, и уверенности в себе. Но я вспоминаю мольбы Делии. Вспоминаю ее незыблемую веру в то, что человек, некогда потерпевший фиаско во всех своих начинаниях, еще может стать героем.
– Значит, ты должен меня слушаться, верно?
Я не отвечаю на его вопрос.
– Эрик, я отдавал отчет в своих действиях тогда, двадцать восемь лет назад. И я прекрасно понимаю, что делаю сейчас. – Он тяжело вздыхает. – Я признаю свою вину.
– А вы не думали, как это скажется на Делии?
Эндрю долго смотрит на какой‑то предмет у меня за спиной, прежде чем ответить.
– Только об этом я и думаю, – наконец говорит он.
Однажды, когда нам было по семнадцать лет, Делия мне изменила. Мы должны были встретиться у изгиба реки Коннектикут, мы часто там купались: заборчик из рогозы и тростника надежно прятал вас от посторонних взглядов, вздумай вы побаловаться со. своей девушкой. Я приехал туда на велосипеде, опоздав на полчаса, и услышал, как Делия беседует с Фрицем.
Буйные заросли мешали мне их рассмотреть, но их спор о карамельном батончике «О’Генри» – я слышал отчетливо.
– Его назвали в честь Хэнка‑а Аарона, – настаивала она. Когда он в очередной раз делал хоумран, все им восхищались: «О Генри!..»
– Нет. Это в честь писателя, – возражал Фиц.
– Никто бы не стал называть конфету в честь писателя. Только в честь бейсболистов. «О’Генри», «Малышка Руфь»…
– А это назвали в честь дочки Гровера Кливленда.[8]
Я услышал визгливый смешок.
– Фиц, ты… ты не смей! – Всплеск воды: он сбросил ее в реку и упад сам. Прорвавшись сквозь тростник, я собрался уже было присоединиться к ним, когда у самого берега заметил, что Фиц и Делия целуются.
Не знаю, кто это начал, но точно знаю, что Делия положила этому конец. Оттолкнув Фица, она побежала за полотенцем и застыла, дрожа, в трех футах от моего укрытия.
– Делия, погоди! – крикнул Фиц, выбираясь на берет.
Я не хотел слышать ее слова, я боялся, что она скажет самое страшное. А потому молча удалился и поехал домой с рекордной скоростью. Остаток вечера я провел у себя в комнате – лежал в полумраке и представлял, что ничего не видел.
Делия так и не призналась в этом поцелуе, а я никогда о нем не вспоминал. Ни при ней, ни при ком‑либо другом. Но в свидетеле важно то, что он видел, а не то, что сказал. И тот факт, что ты держишь случившееся в тайне, не отменяет самого случившегося, как бы ты ни старался в это поверить.
Когда я нахожу Делию, она наблюдает за стайкой ребятишек, ползающих по детскому городку.
– Ты же помнишь, что я ненавижу качели?
– Ну да, – бормочу я, не понимая, к чему она клонит. |