Вам, возможно, покажется, что мы пытаемся управлять их жизнями, но это не так. И дело даже не в том, что мы таким образом надеемся получить еще один шанс для себя. Мы надеемся лишь на то, что если эти семена таки прорастут, то они отнимут достаточно места и света – и ничто другое в наших детях уже не разовьется. Ведь мы уже переживали горечь разочарования.
Вчера вечером, перед слушанием, меня вдруг начало трясти. Я не просто дрожал – я бился в конвульсиях, и надзиратели даже отвели меня на бесплатный осмотр в госпиталь к дежурной сестре. Она не смогла ничего найти. Меня сотрясала дрожь сродни той, которая знакома космонавтам, вернувшимся на землю, или альпинистам, сошедшим с вершины Килиманджаро. Это не имеет отношения к холоду – только к перемещению из одного мира в другой. Я дрожал, пока надзиратели застегивали на мне наручники и вели по подземному ходу в здание суда; дрожал, пока ждал в камере в офисе шерифа; дрожал до того момента, пока не увидел тебя в зале суда и не окликнул по имени.
Ты не взглянула на меня – и тогда я впервые усомнился в правильности своего поступка.
– Эй, – зовет меня сокамерник, – ты свой хлеб будешь есть?
Его зовут Монтеверде Джонс, он ждет суда по обвинению в вооруженном ограблении. Я швыряю ему свою порцию; этот хлеб до того черствый, что может считаться оружием. Кормят нас тут какими‑то неаппетитными кучками неизвестного происхождения. Составляющие этих кучек смешиваются, как окружности на диаграмме Венна.
Монте, пробывшему тут дольше, чем я, позволено есть на нарах, а я вынужден сидеть на полу или на унитазе. Все здесь основано на привилегиях, всюду царит иерархический порядок. В этом тюрьма, конечно, напоминает реальный мир.
– Так чем ты занимался на свободе, а?
Я отрываюсь от трапезы, но вилку по‑прежнему держу на весу.
– Я руковожу домом престарелых.
– Это типа богадельня, да?
– С точностью до наоборот, – поясняю я. – Туда приходят активные пожилые люди и общаются друг с другом. Занимаются спортом, состязаются в шахматы, ходят вместе на бейсбол.
– Ни хрена себе! – присвистывает Монте. – А моя бабуля лежит в такой больничке, где ей просто дают кислород и ждут, пока она помрет. – Он достает ручку, кончик которой обструган и напоминает острие ножа, и начинает ковыряться под ногтями. – И давно ты этим занимаешься?
– С тех пор как переехал в Векстон, – говорю я. – Почти уже тридцать лет.
– Тридцать лет? – Монте недоверчиво качает головой. – Это ж, можно сказать, вся жизнь.
Я опускаю глаза на поднос.
– Не совсем, – говорю я.
Если бы мне разрешили тебе позвонить, вот что я сказал бы:
Как ты? Как дела у Софи?
У меня все нормально. Я сильнее, нем ты думаешь.
Мне жаль, что все так вышло.
Когда увидимся в Аризоне, я все объясню.
Я понимаю.
И ни о чем не жалею.
Фиц
Я не готов увидеть то, что вижу, свернув на улицу, на которой вырос у дома, где в детстве жил Эрик, стоят два телевизионных фургона откуда‑то с окраин Бостона. К небольшому красно‑кирпичному домику Эндрю Хопкинса выстроилась целая очередь репортеров, перед каждым из которых во всеоружии стоит оператор. Задача оператора – выкроить крохотный кусочек фона, чтобы всем казалось, будто других журналистов этот горячий сюжет не привлек. История, конечно, пальчики оближешь, и, сложись обстоятельства иначе, я сам сидел бы здесь, курил одну сигарету за другой и периодически прикладывался к термосу с кофе, ожидая, пока из двери высунется жертва.
Припарковавшись, я кое‑как пробираюсь сквозь толпу представителей СМИ на собственный двор. |