И совсем эти мысли не казались мне грешными. А потом… А потом я вся наполнилась этой щемящей радостью, и мои соски такими твердыми стали, что, казалось, зазвенят сейчас как колокольчики, и живот мой радовался его животу, и нежданной прохладой потянуло сквозь этот жар, такой прохладой, когда посреди знойного дня окунаешься в чистую проточную воду, и все твое тело становится тугим как струна, и искорки мурашек, жгучие-жгучие, по нему бегают, будто кто-то касается этой струны смычком, и она дрожит и поет мелодию. И вот так все мое тело пело мелодию, и эта мелодия приподнимала и изгибала меня, и я с трудом сдерживалась, чтобы не закричать и не застонать… Я никогда не думала, что это такое невероятное — быть с любимым… Ничего от равнодушия, которое мне воображалось…
Она сидела, плотно сведя ноги, выпрямясь, положив руки на колени.
— Ну, вот, — сказала она после паузы. — Неправильно, наверно, что я все это вам рассказываю. Я большая грешница теперь. Но когда я думаю об этом, то, опять-таки, странное возникает ощущение: я и чувствую, и не чувствую свой грех. Одна половина меня кается, а другая половина твердит, что никакого греха не было. И мне совсем не хочется умирать. То есть, я умерла бы, потому что считала, что так надо. Но я без всякой радости шла на смерть. Наоборот, мне усилие над собой требовалось все время делать.
Я потрепал её по руке.
— Все правильно, дочка… Ведь теперь мне можно тебя дочкой называть?.. Все будет хорошо. А теперь давай к делам насущным вернемся. Надо подумать, где бы тебе и Зинке укрыться на время самых горячих событий. Может, в подпол вам спуститься?
— Не будем мы под землей отсиживаться, — сказала она. — Лучше наверху. В крайнем случае, мы лестницы наверх перегородить можем и в комнате запереться, чтобы не так страшно было. Но, по мне, лучше и этого не делать. А если делать, так только для вашего спокойствия.
— Как знаешь, — сказал я. — Наверх так наверх. Дело к вечеру идет, надо готовиться.
Но мысль о подполе меня не оставляла. Ведь в этом доме не подпол, а настоящий погреб. Знаю, сам картошку туда загружал когда-то, помогал Никанорычу. И дверь не люком, а входом после лесенки вниз. Если до крайнего дойдет, то, заперевшись за этой тяжелой дверью, да ещё завалив её чем-нибудь, то утра можно будет продержаться. Но это я так, на будущее прикидывал.
А на то, чтобы все эти реестры на дом поглядеть, я рукой махнул. Не до того сейчас. Выживем, можно будет и поинтересоваться.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ
И вот сумерки надвинулись. Сыновья все сидели в полной боевой готовности. Мишка — со своей кувалдой, а Гришка и Константин по большому топору себе подобрали. Еще по легкому автомату на шеи повесили, а остальное оружие на столе разложили.
— Значит так, батя, — говорил Гришка. — Ты открой окно передней комнаты, на веранду, да и сиди там, с автоматом наготове. Они, конечно, если полезут в темноте, то не с реки, как утром, а с передней стороны. С реки больно подходы запутанные, и если при свете это им удобно было, пробираться, прячась, то в темноте, наоборот, лучше с открытого места идти, машины подогнав и фарами нас слепя. Конечно, они со всех сторон сидят, чтобы не дать нам шанса уйти, но мы уж просчитали, как выскользнуть. А если они атаку начнут, ты просто пали из автомата, вот это и это передернув и переведя. Можешь и не целиться — все равно не попадешь. В любом случае, автоматная очередь из окна их на время залечь заставит, а мы, выстрелы услышав, как раз успеем вернуться и настоящий отпор дать. Ясно тебе?
— Как не ясно? — сказал я. — Яснее некуда.
И вот сидели мы и смотрели, как последний краешек солнца за деревьями исчезает, последний ободок огненно-красного колеса, от которого отсветы и отблики повсюду бегут и листву зажигают на мгновение, перед тем, как совсем листве погаснуть и в хмурую синеву облачиться, и как на смену сумеркам тьма приходит. |