Но перейдем к вульгарной латыни. Приблизительно к концу V века нашей эры народы говорили уже не на латыни, а на галло-романском, испано-романском, итало-романском или романо-балканском наречиях. Это были устные языки, без письменности. Но еще до появления «Serment de Strasbourg» и «Carta Capuana» существовал яркий символ лингвистического новаторства: Вавилонская башня. Пред лицом умножения языков в Европе многие цитировали эту библейскую историю, используя символ Вавилонской башни как знак проклятия и беды. Многие, но не все — были и такие, кто в рождении вульгарных языков видел рост, современность и прогресс.
Когда в VII веке ирландские грамматики взялись за описание преимуществ гэльской грамматики перед латинской (в произведении «Наставление поэтам»), они использовали для зачина именно-таки Вавилонскую башню. Как в Вавилонской башне употреблялось девять материалов: глина и вода, шерсть и кровь, дерево и известь, деготь, лен и земляная смола, так для создания гэльского языка были использованы девять грамматических категорий: имя, местоимение, глагол, наречие, причастие, союз, предлог, междометие. Параллель, опередившая свой век. Вообще же, следует заметить по этому поводу, человечеству пришлось дожидаться Гегеля, чтобы наконец утвердилась в умах авторитетная и положительная трактовка сказки о Вавилонском столпотворении.
Ирландские грамматики считали, что гэльский язык являет собой первый и единственный пример того, как удается преодолеть «смешение языков». Создатели гэльской грамматики действовали методом, который хочется назвать «cut and paste». Они брали все лучшее, что находили в каждом существующем языке. А для вещей, которым не было до тех пор приискано никакого имени, они придумывали имена сами, при этом серьезно заботясь о сохранении родства между формой слова и идеей понятия.
Совершенно иначе понимая свое достоинство и долг, несколько столетий спустя Данте Алигьери объявил, что это он — новатор, изобретатель нового вольгаре. Устроив смотр скопищу итальянских диалектов, разбирая каждое наречие дотошно, как лингвист, но в то же время и высокомерно, даже можно сказать, презрительно, как поэт, который ни секунды не сомневался, что является высочайшим из всех на свете творцов, — Данте приходит к выводу, что следует стремиться к речи блистательной (illustre: блестящей и все освещающей), осевой (cardinale: в смысле — главной), придворной (aulica: достойной местопребывания в королевском дворце, хоть королевского дворца у итальянцев и нет) и правильной (curiale: употребимой в качестве языка правительств, языка закона, языка мудрости).
Трактат «О народном красноречии» (De Vulgari Eloquentia) содержит свод правил единственного и истинного народного красноречия, того поэтического языка, которым Данте гордится, почитая себя его основателем, и который он противопоставляет множеству разнородных языков, считая новоявленным единством, отражением первоначальной близости вещей и чем-то сходным с той формой речи, которой говорил Адам. Блистательное красноречие, за которым Данте охотится, как за «чуемой пантерой», представляет собой реконструкцию эдемского языка, исцеление от вавилонской травмы. Именно этот отважный замах на роль восстановителя совершенного языка определяет позицию Данте. Вместо того чтобы негодовать из-за множественности языков, Данте делает упор на их почти животную силу, на их способность обновляться и переменяться во времени. Именно имея дело с таким эластичным, пригодным для творчества материалом, Данте замахивается на создание совершенного и естественного современного языка, и не стремится восстановить утраченные модели прошлого, как-то: первородный еврейский язык, «какой издали уста первого говорящего». Данте выдвигает самого себя на роль новоявленного (и более совершенного) Адама. В сравнении с дантовой гордыней бледнеет позднейшее высказывание Рембо «il faut etre absolument moderne». |