Дед знал, что Прескот бросили на произвол судьбы. Никто ему этого не сказал, никто не предупредил его, потому что Тополи на отлете, про них забыли, и все остальные его обитатели словно исчезли с лица земли. Он знал, что Прескот опустел или скоро опустеет, потому что такова была система. Это была какая-то новая система, которую он с ужасом усваивал по радио, пока оно еще работало, а потом электричество кончилось и передачи милосердно умолкли.
Власти, которые руководят борьбой с пожаром, не считают дома человеческими жилищами, дорогими сердцу людей. Для них это всего лишь постройки, которые после пожара можно возвести заново на деньги, полученные по страховке. Жизнь стала какая-то ненормальная, все прежние ценности не ценятся ни во что, и дед Таннер был рад, что дожил до такой старости, когда можно уйти из жизни без сожаления.
Не борются люди так, как раньше. Не хотят, как раньше, выжимать из себя всю силу, чтобы уцелеть с достоинством. Теперь они убегают.
Они убегают потому, что в самом начале, когда еще не собрали достаточно народу на борьбу с пожаром, несколько семей получили распоряжение бежать, и бегство показалось легким выходом, передалось другим, как зараза. Это безопасная политика — если не видеть дальше своего носа. Власти могут с удовлетворением сообщить: «Пожар такой, какого и старожилы не запомнят, но человеческих жертв нет».
А когда пожар набрал силу и распространился во все стороны, легче оказалось бросать пустые дома, чем отстаивать их и гасить пламя, легче заявить, что имеется генеральный план, и наскоро его выдумать, чем признать ошибки, засучить рукава и бороться. Люди, рассуждал дед Таннер, слишком заняты заботой о себе, о своей шкуре и своей репутации, слишком заняты тем, чтобы придумывать себе оправдания. Если бы они сотнями, тысячами устремились в ущелья позади Тинли — в те ущелья, что они оставили на милость пожара, потому что риск, видите ли, был слишком велик, — никогда бы ему не открылась эта огненная истина. Небо было бы голубым, а не черным, и Жюли играла бы на солнышке, как ей и положено, а не болталась бы вся в слезах на конце бельевой веревки в холоде и сырости, за сорок футов от поверхности земли.
— Я с тобой! — окликал он ее. — Я здесь. Кончится пожар — и найдут деда Таннера, а потом найдут и тебя. Может, не сразу, моя крошечка, может, и ночь пройдет, и день опять настанет, но найдут непременно. Ты не плачь, а то не услышишь, как они придут. А тогда кричи погромче. Хорошо? Как услышишь, что идут, так и кричи: «Я здесь, люди добрые! Я в колодце, жива-здорова!»
Маленьких детей бог любит — в это дед Таннер верил твердо. Но он не смел просить бога смилостивиться над старым стариком. Во всяком случае, не сегодня. Надо же понимать, что есть просьбы разумные и неразумные.
Миссис Робертсон оглянулась, вбегая в калитку деда Таннера, и увидела мать Стеллы, как могла бы увидеть с большой высоты человека, тонущего в океане грязи.
Мать Стеллы оглянулась и увидела бабушку Фэрхолл, как могла бы увидеть вдали альпиниста, отравленного газами на горном склоне, на краю кратера, из которого извергается лава.
Бабушка Фэрхолл оглянулась и увидела расплавленный мир, увидела огонь в облаках высоко над землей, огонь, подобный текучим рукам и пальцам, подобный веткам, с которых осыпаются листья, вспыхивающий и гаснущий, как неоновые вывески в большом городе.
Питер поднялся на крыльцо и закричал с порога:
— Бабушка, я пришел! Дедушка уже вывел машину?
Он надеялся, что его бодрый тон отвратит бурю и всем внушит, что его долгое отсутствие было в порядке вещей. Расчет был почти безнадежный, но все-таки лучше, чем ничего.
— Бабушка, ты здесь?
В доме было темно и тихо — тихо, как в могиле, а над головой точно мчались, стуча копытами, тысячи лошадей. |