|
Нескоро придет письмо в московскую пятиэтажку: Кирилл пишет маслом. Необычно пишет, непохоже на себя: сильно и смело.
Богема
Почему это люди, говорит Маринка, если интересные, то безнравственные, а если нравственные, то уж такие неинтересные. Как ты можешь так говорить, Маринка. Порок, ты видела, печален, а добродетель весела. Порок смеется, но зловеще. И страшно около порока, как у порога на реке.
Ужасно шумно в доме Шнеерсона. В большой однокомнатной квартире Сени Шнеерсона на Таганке. Вблизи просторной бестолковой площади, где улицы расходятся звездой. Где нынче надо месить мокрый неубранный снег и нести его на ребристых подошвах прямо в неряшливую Сенину комнату. От нее отрезан ломтик старой тетке, четвертый год больной в чахотке. Или, по крайней мере, в хроническом бронхите. Тетка долго и тяжело кашляет за перегородкой. Потом выходит, седая и растрепанная. Говорит мне: «Вы единственный нормальный человек, который здесь бывает». Это семидесятый с хвостиком год. Сеня еще советский инженер в каком-то гипропро. На перегородке с теткиной стороны – я туда захожу, когда она зовет сквозь кашель – большая Сенина фотография. За рабочим столом, на котором два портрета Ленина, вымпел «Ударник коммунистического труда» и рогатая модель спутника. С Сениной стороны – его портрет с квадратной черной бородой, в ровно намалеванной синей рубашке. Поверх толстого слоя краски приколот настоящий комсомольский значок. Это только одно из дюжины Сениных изображений, подмигивающих и показывающих язык обескураженному посетителю. В различной технике и разных видах – фавна, кентавра, чёрта в ступе. С каждого из своих друзей-художников Сеня взымает такую дань. Иногда постоянную экспозицию вытесняют наскоро устраиваемые персональные выставки кого-то из тех же двенадцати. Сейчас холсты, натянутые на разноколиберные подрамники, перевернуты и прислонены к стенам. Можно наклонить и посмотреть. Автор иной раз спьяну запротестует. Потом положит гнев на милость и сам показывает с комментариями. Сеня стоит посреди всего этого бардака в синей рубашке, с комсомольским значком, борода лопатой. А никак не фавном и не кентавром. Боже упаси. И все его апостолы толкутся рядом. Пили, пьют и будут пить. Убийственный шум летит к высокому потолку, оседая на лепном плафоне. Ma bohème.
Ну да, Сеня тоже пробовал писать, маслом и по-всякому. Никому не заказано. Но пить ему удается лучше. Я не пишу и не пью. Сторонюсь порока. Мне разрешено наблюдать. Володя Алейников берет лист из школьной рисовальной тетради. Разливает по нему красное вино. Мокает обагренные вином пальцы в сырую акварель. В две минуты начал и закончил мой портрет. Краешек глаза со зрачком, одну крылатую ноздрю и уголок темных губ. Похож до мурашек на спине. Рядом не раздеваясь стоит Борух. На паркете в калошах – с них натекла лужица. В слишком вызывающем для начала семидесятых черном пальто до пят и столь же мрачной шляпе. Совсем неплохо смотрится. Опирается на длинный зонт. Разыгрывает барона де Шарлюса. Хвастается всеми грехами, половину выдумывает. Ведет так называемые коллекционерские операции – во всем мире пик моды на дореволюционную Россию. Мебель, аксессуары – лампы, часы. Семейные портреты, иконы. Сует свои рога и копыта ко мне – у меня есть, но я не отдаю.
Собратья-инженеры, все с пятым пунктом, у Сени бывают, но в другие дни – он не любит мешать вино с водой. Не знаю, почему тетка их не посчитала за нормальных людей. Вместе ездят в провинцию налаживать автоматические линии по заводам. Копят на кооперативы и машины. Все, кроме Сени. Зимой отправляются кататься на горных лыжах, чтоб потом весь год чувствовать себя суперменами. С Сеней, пока он такой, как сейчас, скучно не бывает. Но это в феврале. Когда зима изломится, медведь переворотится. Сейчас декабрь, темень за окнами. Мокрый снег, затоптанный паркет и тусклый свет под бесконечно далеким потолком. |