Им бы сейчас потешиться, кусок радости урвать, а что потом будет, им до факела. Вот и сбиваются такие в стаи, разбойничают, крадут, пакостят честным людям…
– И что, много таких?
– Много не много, а есть, – наставительно сказал Алешка. – Для того и Уголовный Приказ есть. А для вредоумных есть Ученый Сыск.
Ишь ты, еще и Ученый Сыск какой‑то…
– Мне поначалу, как сюда попал, показалось, будто у вас все ну прямо такие добрые люди, все такие милосердные… – усмехнулся я.
Алешка меня не понял.
– Добрые – это как? Что значит – добрый человек? Так не говорят. Это все равно как сказать: вместительный мужик… Не мешок, понимаешь, а мужик…
– Вы чего тут, совсем? – поразился я. – Добрый… ну это значит – добрый, значит, всех любит, всех жалеет, всем помочь пытается…
– Опять тебя несет, Андрюха. Добрый… ну это же слово для вещей. Ну вот гляди: топор добрый, значит, в топорище плотно всажен, не вылетит, заточен правильно, не затупится. Добрый конь – значит, здоровый, выносливый, команды слушается. Добрый тулуп – значит, без дырок, все застежки на своих местах, зимой всяко обогреет.
Тут до меня наконец дошло, как же понимать двухнедельной давности слова насчет моей доброты. Ударение‑то было на втором слоге. Доброта – попросту имущество. Сундуки в той комнате, куда ворвались стражники Уголовного Приказа, были имуществом неких загадочных лазняков. Вот и меня сочли имуществом, со всеми печальными последствиями.
Впрочем, не столь уж и печальными.
Как‑то все тут было не по учебнику истории. Во всяком случае, пока я никаких ужасов феодализма не заметил. В усадьбе боярина Волкова жизнь текла спокойная, размеренная. Да, работали много, этого печального факта не вычеркнешь, как и того, что вставать действительно приходилось в самую рань. Однако и непосильной эту работу не назвать. Даже я, не шибко‑то привычный к физическому труду, уже довольно скоро втянулся. Кормили тут сытно, спать ложились рано, так что и на хронический недосып я пожаловаться не мог. В Москве бывало и хуже, когда до трех ночи сидишь за компом, а в полвосьмого надо уже вставать, чтобы успеть к первой паре.
Народ в усадьбе подобрался какой‑то спокойный, всерьез никто не ссорился. Даже нервная повариха Светлана по своей стервозности явно недотягивала до среднесовковой буфетчицы. Жили люди по издавна заведенному ритму, каждый знал, что делать, никто не носился с палкой и не подгонял. Интересно, это только у боярина Волкова такая идиллия или здесь все так?
Я выплеснул ведро на взрыхленный возле яблони круг, отдышался. Еще двадцать ведер сюда – и можно переходить к следующему дереву. Что поделаешь, стоит жара ну прямо как в Москве, сад нуждается в поливе. Вот и Алешка выплеснул свое ведро и тоже стоит, отдыхая перед очередной пробежкой к бочке.
А вот как тут у них поддерживается трудовое усердие?
– Слышь, Леха, – нарочито лениво спросил я, – а вот прикинь, ты сейчас, вместо того чтобы поливать, смотаешься из усадьбы ну там с уличными пацанами на пруд или что‑то типа. Чего тебе за это будет?
Мальчишка задумался. По‑моему, мысли о пруде его уже не раз посещали.
– Дед Василий отругает, – ответил он наконец.
– И только? – не поверил я. – А не накажут?
– Наказывают совсем глупых, кто слов не понимает, – разъяснил пацан. – А мне с детства все про линию растолковали. На фига мне ее кривить? Мучайся потом…
– Как это – линию кривить? – не понял я. Давно, кстати, надо разобраться, что это все они, чуть не слово, линию какую‑то поминают.
– Совсем ты хворый, – тоном совершающего обход главврача констатировал Алешка. |