Но кто мог упрекнуть человека, заговорившего под пыткой? Станислас поранился во время первого парашютирования в мае и после возвращения в Лондон был прикомандирован к Генеральному штабу УСО. А Фарон и Дени были еще на местности: Дени в роли пианиста в окрестностях Тура, а Фарон на задании в Париже.
* * *
В квартире слышались приветственные возгласы, все щипали друг друга за щеки, словно не верили, что целы и невредимы. Потом все принялись за готовку на необъятной кухне. То был мужской обычай, которому Станислас неукоснительно следовал до войны: поехать с друзьями на выходные за город, пить, стрелять голубей и вместе готовить еду — так укреплялись дружеские узы. Но его боевые товарищи никогда не учились в Итоне и оказались весьма жалкими подручными. Клода и Пэла, учинивших битву на сковородках и сломавших кухонный комбайн, отправили накрывать на стол, расставлять серебро и хрустальные бокалы. У Кея подгорел соус, и ему велено было сидеть и смотреть. А пока редкие трудяги — Эме при птице, а Лора при вине — под руководством Станисласа старательно пыхтели над меню посреди ребяческой возни, Толстяк, спрятавшись за дверцу шкафа и сунув голову в холодильник, слизывал крем с пирожных, доставленных от знаменитого кондитера; дырку он заделывал, размазывая оставшиеся взбитые сливки чайной ложкой, и начинал ковырять следующее.
Они ужинали в столовой — красивой устланной коврами комнате с окнами на внутренний двор.
Они ужинали, элегантные, счастливые, вспоминали Уонборо, Локейлорт, Рингвэй, Бьюли. Снова болтали о своем бегстве, про то, как пьяные Толстяк с Клодом наводили самолет. Приукрашивали рассказы: ностальгия заставляла преувеличивать любую деталь.
Они ужинали несколько часов напролет. Ели так, словно голодали долгие месяцы, если не годы. Слопали всю птицу, зеленые овощи, картошку, передержанный чеддер, попорченные пирожные; а поскольку некоторые все равно не наелись, разграбили кладовую — к восторгу Станисласа. Умяли все: кровяную колбасу, сосиски, фрукты, консервы, овощи и сладости. В три часа ночи соорудили себе яичницу-глазунью и съели ее с солеными крекерами. Выходили из-за стола черного дерева передохнуть на диване в гостиной, тайком расстегнув пуговицу на брюках, со стаканом крепкого спиртного, дабы помочь пищеварению, а потом снова шли на призывы Эме, который колдовал у плиты.
На рассвете Толстяк раздал подарки — кошмарные, как и в Бьюли, — но полные любви. Например, Кею, получившему пару носков, Толстяк заявил: “Это носки из Бордо! Не какая-нибудь дрянь!” Кей, уроженец Бордо, в душе благословил Алена-Толстяка, самого славного человека на свете. Лора получила золоченую подвеску — безвкусную, зато выбранную с величайшим тщанием. Растроганная, пристыженная, ведь сама она пришла с пустыми руками, Лора в знак благодарности обняла Толстяка.
— Не так сильно, — улыбнулся славный гигант, — я обожрался.
Она посмотрела ему в глаза, положила изящные руки на его громадные плечи.
— По-моему, ты похудел.
— Правда? Ах, если б ты знала, как я жалею, что сегодня вечером так обожрался. Ведь во Франции я сидел на диете как миленький. Чтобы стать не таким… в общем, поменьше, чем я есть. Быть тем, кто ты есть — дело нелегкое, милая моя Лора, знаешь, да?
— Знаю.
— Ну и вот, я себе сказал: какая разница, болит у тебя брюхо со страху перед бошами или оттого, что недоел? Ну и стал чуток потоньше… Ради Мелинды.
— Ты еще вспоминаешь ее?
— Все время. Когда любишь по-настоящему, так и бывает, все время об этом думаешь. Ну и хочется быть красавчиком, когда пойду к ней.
Лора приложила палец к его груди, у сердца.
— Ты уже красавец. Внутри, — шепнула она. — Ты лучший из людей, это точно. |