|
Напротив, он был убежден, что перевернет мир, но обретет его вновь; и, практически, сообщая теперь о ней мисс Гостри многое такое, о чем никогда не сообщал прежде, поступал так главным образом потому, что это поддерживало в нем гордое сознание быть отмеченным такой женщиной. Его отношения с Марией, как ни странно, уже были совсем не такими, как прежде, – заключение, к которому они постепенно пришли, не слишком на это досадуя, когда по ее возвращении они стали встречаться вновь. Это заключение целиком воплотилось в том, что мисс Гостри ему тогда сказала; оно вылилось в сделанное ею всего десять минут спустя замечание, которое он не стал оспаривать. Да, он мог передвигаться самостоятельно, и это все разительно изменило. И различие это не замедлило сказаться на самом направлении их беседы; а его откровенность в отношении миссис Ньюсем довершила остальное. Время, когда он, томясь жаждой, протягивал свою кружечку к носику ведерца мисс Гостри, осталось позади. Теперь он едва касался ее ведерца; его питали другие источники, а она заняла место среди них, и в том, как она приняла этот новый статус, была своя прелесть – грустное смирение, которое глубоко его трогало.
Эта перемена отмечала для него бег времени или, как ему, не без иронии и сожаления, приятно было думать, скачок в опыте: еще позавчера он сидел у ее ног, держался за ее подол, кормился с ложечки из ее рук. Все дело в изменении пропорций, философствовал он, а пропорции во все времена определяли восприятие, обусловливали мысль. Казалось, словно мисс Гостри со своей живописной квартиркой, своими многочисленными знакомствами, своими многообразными и разнообразными занятиями, обязанностями и привязанностями, которые поглощали девять десятых ее времени и о которых он, после осторожных расспросов, получал лишь толику сведений, – словно она отошла на второй план и согласилась на эту второстепенность с присущим ей совершенным тактом. Совершенство отличало ее во всем; она обладала им от природы и в больших масштабах, чем он поначалу мог оценить; благодаря ее такту он был полностью отрешен, устранен от ее деловых интересов, как она именовала огромный круг своих всякого рода связей; и общение между ним и ею носило дружески-интимный, чисто домашний – в противоположность деловому – характер, как если бы кроме него ее никто не посещал. Вначале, каждый раз, когда он возвращался мыслями к ее квартирке, образ которой на первых порах его парижской жизни почти каждое утро вставал у него перед глазами, мисс Гостри казалась ему необыкновенной; теперь же лишь частью весьма колючего итога – хотя она, разумеется, заняла место среди тех, кому он никогда не перестанет чувствовать себя обязанным. Вряд ли ему суждено пробудить еще в ком-либо столько доброты. Она неоднократно покрывала его перед другими, и не было ничего – по крайней мере, насколько ему было известно, – что она могла бы попросить взамен. Она лишь проявляла интерес, спрашивала, слушала с уважительным, вдумчивым вниманием. Она постоянно выражала свое расположение к нему; а он уже отошел от нее, и она знала: не сегодня-завтра она его потеряет. У нее оставался лишь проблеск надежды.
Иногда он, по ее выражению, шел ей навстречу – штрих, который ему нравился, – и каждый раз начинал с тех же слов:
– Что, плохо кончу?
– Плохо… Ну ничего, я вас подлатаю.
– Ох, если уж по мне ударят, то сокрушительно – латать будет нечего.
– Вы всерьез считаете, что это вас убьет?
– Хуже. Сделает стариком.
– Ну уж нет – вот чего не может быть. Самое удивительное и необыкновенное в вас именно то, что вы сейчас молоды. – И далее добавляла какое-нибудь замечание из того же ряда, которые уже окончательно перестала украшать сомнениями или извинениями и которые, более того, несмотря на их чрезмерную прямоту, уже не вызывали в нем ни малейшего смущения. |