Книги Классика Генри Джеймс Послы страница 132

Изменить размер шрифта - +
Разве те страницы, которые он по-прежнему отсылал с американской почтой, не были достойны пера хваткого журналиста, мастера великой науки перетолковывать смысл слов? Разве целью его писаний не было потянуть время, а главное, показать, как сам он хорош? Иначе почему взял он себе за правило никогда не перечитывать свои послания? Только на таких условиях мог он заставить себя писать, и писать много, но все, что писал, было не более как рисовка – своего рода свист, отгоняющий страх в темноте. Более того, чувство блуждания во мраке, угнетая сильнее, побуждало свистеть все громче и задорнее. Отослав депешу, он принялся свистеть особенно долго и заливисто; он упоенно свистел во славу полученного Чэдом известия, и в прошедшие две недели это занятие поддерживало в нем бодрость духа. Что именно Сара Покок имела сказать ему по прибытии в Париж, он плохо себе представлял, хотя смутные предчувствия у него были. Во всяком случае, не в ее власти, как и ни в чьей другой, было сказать ему, что он не оказывает внимания ее матери. Возможно, прежде он писал ей свободнее, но никогда еще не писал так обильно, вполне искренне объясняя это, для ушей Вулета, тем, что жаждет заполнить образовавшуюся после отъезда Сары брешь.

Мрак, однако, сгущался, а высота, как я назвал бы это, взятого им тона повышалась, и в результате он уже почти ничего не слышал. Со временем он обнаружил, что слышит куда меньше, чем прежде, и все же продолжал двигаться по пути, на котором письма от миссис Ньюсем, по логике вещей, не могли не прекратиться. В течение многих дней от нее не пришло ни строчки, и вряд ли требовались доказательства – хотя со временем они посыпались во множестве – что, получив вызвавший ее телеграмму намек, она не коснется пером бумаги. Она не станет писать, пока Сара не увидится с ним и не доложит о нем свое мнение. Странное поведение! Хотя, пожалуй, менее странное, чем его собственное в глазах Вулета. Как бы там ни было, оно не могло пройти ему даром, особенно примечательным во всем этом было то, что характер и манеры его приятельницы, выразившиеся в этой мизерной демонстрации, чрезвычайно обострили в нем чувства. Его поразило, что никогда прежде он не жил ею столько, как в течение этого периода ее нарочитого молчания – молчания, которое воспринималось им как священное безмолвие, более тонкое и ясное средство выявить ее отличительные черты. Все эти дни он гулял с нею, сидел рядом, ездил и обедал tête-à-tête – редкий «праздник в его жизни», как он, надо полагать, не удержался бы это выразить; и если ему ни разу не приходилось наблюдать ее такой молчаливой, то, с другой стороны, он никогда не ощущал в ней столь высокой, столь почти аскетической настроенности души – чистой и, если говорить вульгарным языком, «холодной», но глубокой, преданной, тонкой, чуткой, благородной. Мысль о ней как о ярком воплощении этих качеств, в его особых обстоятельствах, завладела им целиком, превратила в навязчивую идею, и, хотя заставляла сильнее пульсировать кровь, усиливая и без того владевшее им возбуждение, бывали минуты, когда, чтобы уменьшить напряженность, он мечтал о забвении. Но самым удивительным – ни для кого, кроме Ламбера Стрезера, это не могло бы играть такую роль! – было то, что из всех городов мира именно в Париже призрак этой леди из Вулета преследовал его настойчивее любых иных – материальных и нематериальных – явлений.

Когда его вновь потянуло к мисс Гостри, им руководило желание перемены. Однако никакой перемены в итоге не произошло: в эти дни он говорил с мисс Гостри о миссис Ньюсем больше, чем когда-либо прежде. До сих пор в разговорах с ней он соблюдал осторожность и установленные пределы – соображения, которые теперь рухнули, словно его отношения с миссис Ньюсем полностью изменились. На самом деле, как он себя убеждал, они вовсе не настолько изменились; правда, миссис Ньюсем перестала ему доверять, но, с другой стороны, это еще не означало, что он не вернет себе ее доверие.

Быстрый переход