Изменить размер шрифта - +
Мадам де Вионе он с самого начала воспринял как бы в нерушимом единстве с принадлежавшими ей вещами, которых, как в домах с безупречным вкусом, здесь было немного, и все – наследственные, любовно хранимые, изысканные. И когда, некоторое время спустя, отведя глаза от хозяйки, вступившей в непринужденную беседу с Чэдом – нет-нет, не о нем, а о людях, ему незнакомых, но так, будто он их знал, – он поймал себя на мысли, что в том фоне, на котором она выступает, есть что-то от славы и расцвета Первой империи, от ореола Наполеона, от сияния великой легенды – отблески, все еще лежащие на креслах времен консульства с их отчеканенными на бронзе мифологическими сюжетами и головами сфинксов, на потускневших атласных занавесках с прошивками из матовых шелков.

Сама гостиная относилась к более далеким временам, – что Стрезер сразу уловил, – и, подобно старому Парижу, так или иначе все еще с ними перекликалась; однако послереволюционный период, мир, который Стрезер смутно представлял себе как мир Шатобриана, мадам де Сталь и раннего Ламартина, оставил тут свой след в виде арф массивных ваз и светильников – след, отпечатавшийся на разномастных безделках, украшениях и реликвиях. Стрезеру еще ни разу, насколько помнилось, не случалось видеть столь внушительной коллекции семейных реликвий, свидетелей особого достоинства – крошечные старинные миниатюры, медальоны, картины, книги в кожаных переплетах, розоватых и зеленоватых, с золочеными гирляндами, тисненными по корешкам, стоявшие в ряд вместе с другими случайными раритетами за стеклом украшенных чеканкой шкафов. Все эти вещицы Стрезер одарил нежнейшим вниманием. Они были тем, что отличало жилище мадам де Вионе от набитого накупленными сокровищами маленького музея мисс Гостри и уютных апартаментов Чэда. Здесь перед Стрезером было собрание вещей, основу которого составляли прежде всего давние накопления, порою, возможно, и уменьшаемые, но никогда не пополнявшиеся за счет сделанных любым из современных способов приобретений или по случайной прихоти. Чэд и мисс Гостри высматривали, покупали, выхватывали, обменивали, просеивая, выбирая, сопоставляя, меж тем как владелица этой представшей его взору картины, спокойно созерцавшая то, что к ней естественно перешло, – перешло, в чем у нашего друга не было ни малейшего сомнения, по линии отца – лишь получила, приняла и сохраняла спокойствие. Если же все-таки и нарушала свое спокойствие, то, по крайней мере, ради тайной благотворительности во спасение чей-то попранной судьбы. С чем-то, надо думать, она и ее предшественники, вынуждаемые, само собой разумеется, суровой необходимостью, нет-нет да расставались. Но они никогда не продали бы – это у Стрезера не укладывалось в голове – старинную вещь в погоне за «лучшей». Для них не существовало понятия «лучше» и «хуже». Он мог лишь представить себе, что они испытали – в изгнании ли, в дни ли террора (его познания на этот счет не отличались ни определенностью, ни глубиной) – бремя нужды или неотвратимость жертвы.

Бремя нужды, однако, – как бы ни обстояло дело со вторым фактором – сейчас, по всей очевидности, давило несильно: глаз отмечал обилие примет очищенного от излишеств достатка, тьму знаков изысканного вкуса, отличительной чертой которого можно было, пожалуй, назвать эксцентричность. За всем, что он здесь видел, Стрезер чувствовал, стояли маленькие, но сильные пристрастия и маленькие, но глубокие антипатии, острое чутье к вульгарному и личное понимание того, что хорошо. И это в конечном счете создавало ту атмосферу, которую Стрезер так сразу не мог определить, но позже, упоминая в разговоре, наверное, определил бы как атмосферу высочайшей респектабельности, как сознание – пусть скромное, тихое, сдержанное, но отчетливое и всеобъемлющее – личного достоинства. Высочайшая респектабельность – для него это была глухая стена, о которую, оказавшись перед нею в силу затеянной им авантюры, он неизбежно должен был разбить себе лоб.

Быстрый переход