Изменить размер шрифта - +
 — И нехорошо поглядел мне в переносицу, — будто ударил между глаз.

— Дело в том, — гнул свою линию я, — что все это произошло в твоем доме. И лучше, если ты сам — хозяин своего дома — расскажешь обо всем преподобному. Ведь он и так сегодня же все узнает, но не от тебя, а от других, и мало ли, как представят они инквизитору эту историю. И потом, я думаю, следует спросить его: «А как быть с эпитимией? Ведь без правой руки в крестовый поход не пойдешь».

Брат задумался.

— Втянул ты меня в дерьмо, — заскрипел он. — Ты думаешь, отцу Августину все это сильно понравится? Наверное, тебе известно, что за всякого приговоренного к галерам или каторге на рудниках или отправленного воевать с неверными, инквизиция получает хорошенькие деньги. А теперь инквизиция лишится кругленькой суммы, а отец Августин — своей доли от этого.

Я не знал, что дело обстоит именно так, но многие поговаривали об этом.

«Боже, какая мерзость», — подумал я. А брат продолжал:

— Не случайно ведь они жгут на кострах чаще всего стариков, старух, да всяких девок и баб, которых и продать-то некому, — продолжал брюзжать Вилли.

— А что ты предлагаешь? — разозлился я.

— Да ничего, — огрызнулся Вилли. — Придется идти к преподобному. Возмещать причиненные ему убытки.

И снова нехорошо на меня взглянув, уставился мне в переносицу.

— Убытки возмещу я. Ведь это по моей вине ты влез во все это дерьмо.

И вдруг Вилли оживился. И даже какое-то подобие улыбки появилось у него на лице.

— Ну, если так, то дело можно будет уладить гораздо проще. Я и в самом деле поеду сейчас к преподобному, а ты уж, будь добр, сделай все, как он скажет.

 

 

* * *

 

Осетину Энверу его благородство могло стоить жизни. Мое великодушие обошлось мне гораздо дешевле — в сто пятьдесят грошей — чуть больше фунта чистого серебра.

На третьи сутки, когда Ульрих стал ходить без посторонней помощи, и, по моему разумению, мог перенести поездку до Фобурга, мы тронулись в путь. Я ничего не сказал мальчикам и попросил брата тоже ни о чем им не говорить.

А дело было в том, что преподобный, взяв фунт серебра, по-видимому, желая и капитал приобрести, и соблюсти невинность, все же не освободил Ульриха от эпитимьи полностью: он велел ему следующей весной отправиться паломником в Иерусалим и там замолить свое еретическое прошлое.

Но я решил до поры до времени не говорить ему и об этом: все-таки он был еще слаб, и такая новость едва ли бы прибавила ему силы.

 

 

* * *

 

Мальчики прожили в Фобурге до весны. За зиму они здорово изменились — заметно выросли и раздались в плечах — особенно Освальд.

И что меня более всего радовало — сильно подружились и посерьезнели.

Как только сошел снег и прилетели ласточки, я каждым новым утром давал себе слово сказать Ульриху о решении преподобного.

И всякий раз мне недоставало смелости сделать это: Грайф был уверен, что калеку никто не пошлет в поход, а о новом измышлении инквизитора он ничего не знал и предположить подобное, конечно же, не мог.

Однажды вечером ко мне подошел Освальд.

— Завтра мы уйдем, господин маршал. Спасибо вам за все.

— Куда?

— Я — туда, куда и шел, в Святую Землю.

— А Ульрих?

— К себе домой.

— Ну что ж, прощай.

Он немного помялся.

— Вы, я знаю, всегда рано встаете.

— Я люблю писать при свече, когда только-только начинает светать.

Быстрый переход