|
— Просто так. Соскучилась по твоим нравоучениям.
— Ой, Клавка, давай тогда поговорим завтра. Я уже ничего не соображаю.
— Завтра так завтра. Можно и послезавтра… У меня маленькая новость, Нин. Может, заинтересуешься.
— Какая?
— Одна моя знакомая купила три югославских батника и свитер итальянский, с переплатой, конечно.
— Поздравь ее от меня.
— Хорошо, поздравлю. Она их купила у Капитолины.
Нина вмиг вынырнула из истомной расслабленности.
— Откуда ты знаешь? Ты не путаешь?
— Это моя школьная подруга. Я сама подослала ее к Капитолине. За батники переплатила по пятерке, за свитер — червонец.
Ну вот и нашлось доказательство, которое Нина тщетно искала. И есть свидетель — Клавина подруга. И есть сама Клава, униженная и оскорбленная, жаждущая отмщения. Теперь директору не удастся так победительно и свысока учить Нину уму–разуму… Почему–то она не испытала облегчения, недоброе предчувствие шевельнулось в ней.
— Подружка! — настороженно позвала издалека Клава. — Ты что молчишь?
— Клавочка, милая, я правда сегодня замоталась. Что–то, кажется, и температура поднялась. Давай я тебе завтра позвоню.
— Я тебя расстроила? Не бери в голову, подружка. Чао!
Нина нацелилась уснуть на кушетке, подтянув под голову подушку–думку. Но Мирон Григорьевич заставил се встать и отвел в спальню.
— Ты мой самый любимый! — сказала ему Нина.
Муж помог ей раздеться, укрыл до подбородка одеялом, потушил свет и на цыпочках вышел.
Ночь Нина провела беспокойную, несколько раз просыпалась, разбуженная одним и тем же сном. Ей снился парализованный Певунов. Он подбегал к окну, распахивал ставни, вскарабкивался на подоконник и оборачивал к Нине страшное лицо с пустыми глазницами. «Прыгай! Чего телишься?» — кричал ему с кровати одноногий Газин. Нина порывалась задержать Певунова. В ужасе вскрикивала и от собственного крика просыпалась. Мирон Григорьевич накапал ей в рюмку валокордина и заставил выпить. «Ты самый мой дорогой на свете человек!» — еще раз уверила его Нина. Ей казалось, если она будет упорно, как заклинание, повторять эти слова, то ничего плохого с ней не случится. Утром она встала с головной болью и с тревожным ощущением утраты…
Утратой может быть и приобретение. Именно такая мысль пришла в голову Певунову, и он не мог ее понять, как ни старался. Он спросил у Газина:
— Скажи, у тебя есть какое–нибудь главное желание? — Он предполагал, Газин захочет, чтобы заново отросла нога, но услышал иное:
— Я тебя понимаю. Ты не меня спрашиваешь, себя. Но я отвечу. Главное у меня желание, чтобы не было войны.
С Газиным разговаривать было трудно. Его готовность насмешничать отбивала всякую охоту к нему обращаться. А у Певунова как раз появилось настроение почесать языком. Первые дни в Москве, стреноженный гудящей неподвижностью, он мучительно ожидал приезда жены, ожидал весточки от Ларисы, был весь еще там, в коловерти прежних отношений с людьми, но постепенно прошлое отдалялось, и, наконец, вся жизнь уместилась в замкнутом пространстве больничной палаты. Результаты анализов и утренние обходы врачей занимали его воображение так же полно, как прежде ожидание встреч с Ларисой или производственные хлопоты. Жизнь не кончилась с болезнью. Железный стержень, вонзившийся ему в спину в роковой вечер под скалой, продолжал сверлить внутренности и причинял боль, и он радовался, если иногда удавалось превозмочь эту боль, отстраниться от нее, чтобы она не мешала размышлять о разных разностях, не относящихся к текущему моменту. Он тешился ощущением свободы, пришедшим, казалось бы, в самых неподходящих обстоятельствах, свободы, заключавшейся в том, что ему никуда не надо больше спешить и ничего не надо предпринимать. |