Изменить размер шрифта - +
Кости да кожа. Живого места на теле не найдешь. Рубцы да шрамы. И никакое мясо их не затянет.

— И не надо, — вдруг согласился Дундич и, глядя в омуты зрачков, как во что-то очень далекое, попросил: — Детей надо. Сынов. Рубцы и шрамы покажу им. Гордиться станут.

— Теперь уж скоро, должно. Как шашку скинешь, — ответила Мария, точно ей было не девятнадцать, а далеко за тридцать.

Он нередко удивлялся ее житейской мудрости, унаследованной от тихой матери и предприимчивого отца. Другие в ее возрасте живут, не оглядываясь и вперед не загадывая. Взять ту же Лидку. Сколько раз, заколдованно глядя на него, без стеснения просила подарить ей сына. И уверяла, что обличьем будет казачонок в мать, а смелостью, лихостью — в отца. У Марии же наоборот — он просит, а она чего-то выжидает, о чем-то тревожится. Да как не тревожиться. Не завороженный он ни от шашки, ни от пули. Правда, говорят, что в рубашке родился, да уж больно непрочная рубашка. Считай, с декабря семнадцатого и по сей день — двадцать ранений.

Прошлепал босыми ногами к окну. Присел на табуретку. В один миг скрутил цигарку. С шипеньем и треском разгорелась махорка. Захватывающая дух острота, вроде холодной воды, остудила нутряной ныл.

Мария лежала притихшая, вся обращенная к морю. И лишь когда он бросил окурок в форточку, она поднялась.

— Пойдем к морю? — смиренно попросила мужа.

И вот они стоят на каменистом крутояре. Молча прижались друг к другу. Смотрят вдаль. Слушают утреннюю побудку моря. А ветер, будто скульптор, ощупывает их, прикасается плотно, забирается в каждую складку одежды. Кажется, лепит их фигуры на века.

Они смотрят на черное, с белыми пересветами раздолье, и каждый видит за его кромкой свое. Он — гористую Далмацию, крохотную деревеньку, красная черепица которой теперь утонула в кипени сплошных вишенников. Она — родное Придонье с лугами в размоинах, с пшеничными нивами…

Разные думы, но в одном сходятся: оба прикидывают, как скоро они увидят въяве отчий край. Наконец, Дундич тяжело вздохнул и признался:

— Не скоро, видно, шашку сниму.

— Почему же, Ванюша?

— В Крыму еще Врангель сидит, а после двинемся мы с Данилой Сердичем в родную Сербию. Сбросим в Адриатическое море собственных буржуев и помещиков. А уж тогда, если не позовут нас на помощь пролетарии других стран, тогда уж повешу я свою дорогую шашечку на ковер, на самое почетное место, и возьмусь за машину, которая вместо лошади землю пахать будет.

Не чувствовал, что ли, Иван, что своим рассказом-мечтой убивает в Марийке всякую надежду на скорое свидание с Колдаировом, на родительское благословение? Мария медленно, постепенно, как пароход от пристани, отходила от мужа, стоящего уже не на каменистом крымском взвозе, а где-нибудь на остроребрых береговых скалах Адриатики, где волны, как ковыли, не меняют цвета гребней, оставаясь вечно седыми.

И все, о чем мечталось потаенно и открыто всего несколько минут до рассветного часа, было разрушено безжалостными, как прибой, словами Дундича. Особенной болью кольнуло признание Ивана о том, что не на Дон рвется он после Крыма, а в далекую Сербию. А там один бог ведает, куда вдруг позовут товарищи пролетарии из других стран.

Когда Дундич оторвался от своих мыслей, увидел Марию поодаль от себя, зябко кутающуюся в шаль, сиротливо притулившуюся к глинобитному торцу невзрачной хибары. Подставляя лицо первым лучам солнца, пошел к ней. Положил руки на плечи, глянул виновато и преданно в ее грустные глаза, сказал:

— Ты прости меня, непутевого. Но мое счастье настанет, когда всем будет хорошо.

Мария и ждала и не ждала иного. Она слишком хорошо узнала за эти месяцы своего суженого. И если бы он сейчас сказал что то другое, она растерялась бы, не знала, что делать, как вести себя Но Дундич не изменил себе, и она покорно прижалась к нему.

Быстрый переход