..
Тут Насте стало уже не до Петрушки — с Фёдора Григорьевича глаз она не сводит. Ишь ты, разрумянился! Да, никак, сам пойдёт плясать с Петрушкой!
А она-то думала, что ему, умному, учёному, Петрушкино озорство и вовсе ни к чему. Оказывается...
Неужто не обернётся? Хоть разок неужто на неё не глянет?
Почувствовал ли Волков Настин взгляд или просто так повернул голову в ту сторону, но только увидел Настю. А увидев, тотчас заспешил к ней:
— Настя... Ты ли? Здравствуй!
Настя вся зарделась. И любо же ей, что Фёдор Григорьевич подошёл и заговорил с ней.
Улыбнувшись, поклонилась ему в пояс:
— Здравствуй, батюшка мой, Фёдор Григорьевич!
А Волков остановился рядом и стал показывать Насте на Петрушку:
— Видала, как с Пегасьей отплясывал? Понравилось тебе, Настя? Я с малых лет пристрастен к этим забавам. Люблю глядеть! Хлёстко, весело...
Настя молча смотрела на Волкова. Глаза у неё сияли, как звёзды.
— Нет, ты глянь, глянь, как он их лупит! — продолжал веселиться Волков. — Ну и ловкач! Так их, так их...
И вдруг, отвернувшись от ширмы, над которой Петрушка теперь расправлялся с квартальными, спросил Настю совсем другим голосом:
— Сколько времени не была, Настя. Или забыла нас?
— Что вы, Фёдор Григорьевич! Мне ли забыть? Только... — Настя опустила голову и тихо обронила: — разве моя воля... я же господская.
И замолчала.
А потом еле слышно промолвила:
— Коли проведает барыня... плохо мне будет.
Глаза у Волкова потемнели. С горячностью начал:
— Да за что же на тебя гневаться? Что худого, если посидишь и посмотришь, как мы пьесы представляем?
Настя ещё ниже склонила голову; знала, может, ничего в том нет, что почти каждый вечер она пропадает на Пробойной улице, но тяжела будет расплата, коли дознается о том барыня Лизавета Перфильевна.
А Волков продолжал ещё горячее:
— Ну хочешь, Настя, я схожу к твоему барину? Скажу, мол, так и так...
Настя не дала ему договорить. В лице переменилась. Затрепетала вся. За рукав его схватила.
— Фёдор Григорьевич! Батюшка мой... разве можно!..
И снова замолчала.
Теперь молчал и Волков. Тяжёлое раздумье легло на его лицо.
Вокруг веселье — свист, шум, смех, какие-то выкрики. А они стоят — Фёдор Григорьевич и Настя, оба молчат, и у обоих в мыслях одно и то же.
Наконец Волков тряхнул головой, словно отгоняя от себя эти невесёлые думы. Сказал:
— Ладно, Настя! Тебе виднее — коли нельзя, то и не пойду... Тут другое надо придумать... А что, пока не знаю. Одно помни — я тебе заступник во всём.
И сразу, точно не было между ними этого разговора, начал он о другом и снова совсем другим голосом:
— Слыхала, мы сразу после крещения открываем наш театр? Хотим седьмого января...
— А как же! Про это все толкуют — малые и старые.
— Приходи, Настя! Мы будем «Титово милосердие» играть. Помнишь, читали эту пьесу?
— Приду, Фёдор Григорьевич.
— Обязательно приходи. За кулисами тебя поставим...
* * *
— Грунюшка! — воскликнула Настя, когда Фёдор Григорьевич от них отошёл. — Пирогов не хочешь ли?
— Ой, хочу!
— А давай купим?
— Каких купим? — У Груни потекли слюнки: есть ей охота незнамо как. — Каких купим? С зайчатиной? А может, лучше с потрохами?
— Хоть с зайчатиной, хоть ещё с чем... Мне всё равно.
— А копеечка твоя разве не заветная? — вспомнила вдруг Грунька. — Ведь говорила...
— Она больше мне не нужна, — засмеялась в ответ Настя. |