Изменить размер шрифта - +
Забыв про материного брата, поносил сперва райповского завсклада Гошу Хуцана, потом Хитрого Митрия, отчего-то уже давно видя в нем своего наипервейшего врага, будто и сам Митрий своим грузным телом жал на него, Петра Краснобаева, когда-то чуть не первого мужика на весь Сосново-Озёрск, будто и трактор его, копотный, ревущий, словно танк, норовил свалить с ног, раздавить в лепешку.

— Коне-ечно, на технике нонесь можно деньгу зашибать, — разговаривал он сам с собой или с кем-то незримо сидящим напротив, а может с дворовым псом Шаманом, которого, пьяный, впускал в тепло, коримл прямо с рук, давал вылизывать плошки, при этом то тискал его, покорного, то материл, а то и давал по шее. — А каково нашему брату, у которого руки одни, — он тряс жилистыми, иссохшими кистями. — А?.. Пропадать?.. Накоси выкуси! — целил в окошко крепким кукишом. — Рано хоронишь, рано, сами зароем кого хошь, — грозился отец и запевал. — Помирать нам рановато… А ты, Ваня-дурачок, лучше и глаз из тайги не кажи. С ходу, дундук, пропадешь. Задавит тебя Митька трактором… 0-ой, бединушки-беда…

Тут отец начинал плакать, однообразно вопить, причитать, покачиваясь на табуретке, при этом то поминал разъехавшихся, бросивших его старших ребят, какие бы подсобили ему на старости лет, то просил прощения у своего тяти Калистрата и за нынешнюю неладную жизнь и за то, что и сам когда-то вместе с Осипом Лямзиным кулачил крепких мужиков. И так он горько выл, что Шаман не мог вынести: ронял морду на отцовы колени и подывал. Вспомнив тятю, отец приносил старую посеревшую карточку, с которой глядел на него тяжелым, прямым взглядом из-под закуделившихся бровей суровый и властный старик, хотя глаза стариковские были как бы немного размыты, разжижены слезами, а серые усы и борода кустились неприбранно и скорбно.

— Тя-а-атя-а-а-а, на кого же ты меня, дурака, спокинул?! — с подвывом причитал отец. — Нету, тятя, нету мне жизни без тебя. 0-ой, нету. 0-ой, нету… Да что ж ты меня на ум-то не наставил, о-ой, тятя-а. Да что ж ты меня породил-то на белый свет мучаться, о-ой, тятя, тятенька. И как мы жили с тобой, тятенька, и ни нужды, ни горюшка не знали.

Наверно, в это время перед отцовскими глазами вставало богатое тятино хозяйство, виделись братовья-работнички, все один к одному, ядреные, комлистые, виделись сестры, толстощекие, тугие, в работушке удалые, и он, молодой, горячий, выгоняет за поскотину лошадей, а потом, спутав волосяной путой самых уросливых, оставив брата-погодка присматривать за ними, седлает молодого, неуработанного жеребчика и скачет на край деревни, где на полянке собираются парни с девками, где уже с пылом и жаром, чуть ли не захлебываясь шальным весельем, наигрывают гармони и выбивают дроби каблуки, где уже теребит толстую косу, нетерпеливо поглядывает в степь отцова сухараночка.

Может быть, вместе с этими, до обиды скоро промелькнувшими парнячьими годами, опять же виделся и тятя, который при всяком случае порол их, сыновей и дочерей, то вожжами, то чембуром, но за которого они готовы были душу отдать и любили его, может быть, даже больше матери. Так еще любили потом лишь Сталина… Мать прошла по жизни хотя и отрадой малых дитят, но вроде и неизбывной тенью отца. Редко тятя наставлял ребят словом, имея вместо голоса властный, неколебимый взгляд из-под суровых, скорбно лохматых бровей, держа под рукой бич из плетенной в косичку сыромяти или ременные вожжи, а то и чембур.

Тут против воли помянулось, как тятя жалел и берег свою молодуху Ксюшу, когда та донашивала первенца Степана: робить не давал и шугал от нее бранчливых золовок-колотовок; и даже принародно отпотчевал вожжами Петруху, прихватив того на посиделках в нардоме, где сынок, без памяти, что баба его с часу на час понесет, начесав чупрын, давал трепака возле девок стриженных, возле комсы бесстыжей.

Да, нечасто Калистрат Краснобаев поучал словом, и все же слышался отцу тятин голос, его последние запомнившиеся слова, которые отец проговаривал вместо него: «Больно ты, Петруха, путаный да горячий, — Халун , язви тя в душу.

Быстрый переход