Однако на «убийцу» он не был похож. Это я понял с первого взгляда, скорее уж на «самоубийцу», чему вполне соответствовали признаки нервозности и одержимости, но даже и это было не вполне вероятно. Вероятно и почти точно было то, что этот «убийца» был человеком, находящимся в состоянии крайнего возбуждения, что нечто его тяготило и мучило; вероятно и почти точно было и то, что он посягал на меня, причем жаждал не столько помощи и совета, сколько разговора. Я медленно прошел мимо и внимательно его оглядел, сперва с чувством сострадания, а затем все более и более преисполняясь страхом, ибо увидел, что это был один из тех людей, кто жаждет и непременно должен выговориться; возможно, что-то накопилось у него в душе, что-то судорожно сжимало ему горло, возможно, он дольше, чем мог это выносить, был совсем один и теперь его распирало, он не способен был с собой справиться. Я поспешил скрыться в боковом коридоре, на душе у меня было скверно, я предчувствовал с почти полной уверенностью, что, как только вернусь, он окликнет меня и захочет исповедаться, а меня это и в самом деле пугало. В моем тогдашнем состоянии величайшей разочарованности, в стремлении бежать от людей, в глубочайшем сомнении в смысле и ценности всего, для чего я прежде жил и работал, ничто не могло испугать меня и довести до отчаяния сильнее, чем атака человека, который нуждался именно в том, чего я не мог ему дать: в доверии, в отклике, в готовности выслушать его вопросы, жалобы или обвинения. Наши тактические предпосылки были слишком неравны: я был слаб, устал, пребывал в состоянии обороны и при этом был заранее уверен в собственном поражении; он был молод, полон сил, его подгонял мощный мотор лихорадки, волнения, ярости или невроза — все равно, как бы это ни называть. Да, у меня были все причины его бояться. Но не мог же я вечно отсиживаться в коридоре и на лестничной площадке, не мог подвергать риску жену, которая ждала меня в моем номере, — ведь он способен, пожалуй, ворваться туда и напугать ее. Ради всего святого я обязан был вернуться. Стремление этого «убийцы» и одержимого непременно говорить со мной, жаловаться или атаковать было душевным состоянием, хорошо мне знакомым, множество людей в течение многих лет и десятилетий приходили ко мне, охваченные тем же желанием, либо потому, что ждали от меня особого понимания, либо просто я случайно встретился им на пути. Я выслушал уже неимоверное количество жалоб, исповедей и дурацкого нытья, был свидетелем извержений долго копившихся горя или злобы, нередко это становилось для меня даже дорогим переживанием, подтверждением сокровенного и бесценным опытом. Но теперь, на этой тягостной и бедной ступени моего бытия, когда каждое людское приближение, каждое новое знакомство воспринимались как нагрузка и опасность, атака этого человека, явно более сильного и настойчивого, чем я, была мне до крайности неприятна; все во мне воспротивилось этому, сжалось и закаменело, и я недовольной походкой, с лицом, не обещавшим ничего хорошего, направился к своей двери. И в самом деле, он выступил вперед, и только теперь я сумел разглядеть его лицо, прежде остававшееся в тени, а теперь внезапно освещенное матовым светом лампы, — лицо взволнованное, но вполне приятное, юное и открытое и вместе с тем преисполненное решимости и напряженной воли.
Он сказал, что, как и я, живет в этой гостинице и только что прочел моего «Курортника»; книга его чрезвычайно взволновала и раздосадовала, ему непременно нужно со мной об этом поговорить.
Я коротко объяснил ему, что у меня нет ни малейшего желания вести такие разговоры, что, напротив, я приехал сюда, спасаясь от ставшего мне невыносимым нашествия людей, жаждущих со мной общаться. Как и можно было ожидать, это его ничуть не остановило, и я вынужден был обещать, что выслушаю его завтра, хотя просил при этом рассчитывать не более чем на четверть часа. Он попрощался и ушел, а я возвратился к жене, она стала читать мне дальше вслух «Идиота», и, в то время как друзья Рогожина, Ипполита и Коли произносили свои бесконечные монологи, я думал, что они чем-то похожи на незнакомца в коридоре. |