Изменить размер шрифта - +
Ты понял — я должен уйти к своим. А тебе, добрый человек, предстоит тяжкий путь.

— Постой! Ты все перепутал! Ты ошибся, когда написал про АД. Эту черную сказку придумали они. Они обманули Мишель, запугали тебя и стали превращать в своего! Верь мне, верь! Настоящих людей много! Ты же видел их руки, Севан! Руки тетки, у которой покупал на рынке картошку, руки врача, ставившего тебе пломбу, руки Мишель, мои! — Теофил выставил перед собой растопыренные пятерни. Севан отвернулся. Его сгорбившаяся спина сотрясалась от смеха.

— Я люблю! Женщину, солнце, жизнь! Правду и свет, я верю в милосердие и сострадание! Я буду талдычить про любовь и наше человеческое братство, пока удержу карандаш в руке. Пусть смеются, я не оставлю этот антикварный пафос. Я не отпущу тебя! — подхватив брошенную уползшим монстром саблю, Теофил бросил её Севану: — Держи! Скорее! Все что ты говорил сейчас — ты говорил себе! Убеждал себя! И ошибся. Ты не должен сдаваться. Ты — такой же, как я! Но сильнее, сильнее, Севан! Ты можешь вырваться!

Седой человек сжал рукоять распухшими синими пальцами, посмотрел на играющий опасным блеском клинок и занес его, что бы обрушить на левую, протянутую вперед кисть… Его мокрое от слез лицо, помертвело от напряжения… Теофил затаил дыхание, его сердце замерло, в горле застрял крик.

— Поздно! — выпав из разжавшихся пальцев, сабля вонзилась в землю. Это ничего уже не решит. — Севан натянул перчатки и торопливо протянул сложенный листок. — Возьми. Я был у Источника. Ты можешь попытаться что-то сделать.

— Как? — Теофил рванулся к уходящему человеку.

— Я не сумел понять. Мне пора. Ты остаешься один. Я болен, болен… Севан затравленно покосился на Теофила, голова его затряслась и страшный крик вырвался из охрипшего горла: — Уходи же! Уходи! Прочь, прочь отсюда! Больно мне, ох как больно! И хорошо… Мне хорошо! Это умирает душа…

Страшный хохот, похожий на свист ветра, сопровождал бег Теофила.

 

44

 

Палата в ЦКБ похожа на хороший гостиничный номер. На стене картина в добром старом духе — лавка под деревенским окном, на ней перевернутая корзина с рассыпанными рыжиками, аппетитная малина, букет васильков. Телевизор громадный, жалюзи с выделкой свадебного гипюра, как в европейском отеле. На кровати с высоко поднятым изголовьем лежит мужчина. Его забинтованные кисти неподвижно покоятся на аккуратно заправленном одеяле, пухлые щеки и лоб усыпаны бисеринками пота. Губы говорят и говорят. Сиделка, привлеченная бормотанием, постояла с минуту у кровати больного и смекнула, что исповедь ответственного работника, произнесенная в горячечном сне, не предназначена для её ушей. Бредит Николай Гаврилович, а может, притворяется — её проверяет. Здесь железное правило: чем меньше знаешь, тем спокойнее живешь. Промокнув лоб больного салфеткой и задернув жалюзи, женщина бесшумно покинула комнату.

Свет ночника уютно окрашивал комнату мягкими голубыми полутонами. Прерывистый глухой голос был похож на последнюю исповедь умирающего.

… — Господа, сограждане, люди… Я никогда по-настоящему не думал о других. Не думал, как о самом себе. Что другим так же больно, страшно, тяжко…Также хочется пошиковать, съездить в круиз по южным морям, полакомиться вкусным… Не подозревал, что чужое отчаяние, чужая беда могут стать моими… Нарушал заповеди — блудил, интриговал, предавал, пробиваясь к власти, а заполучив её помогал подлецам обворовывать сирых, обманывать нищих, утешать ложью обманутых… Мне нет прощения… Я ничего уже не могу, ничего не могу сделать, даже если стану орать во всю глотку: — перестаньте, перестаньте губить одуванчики… Мойте руки, люди… Будьте бдительны.

Быстрый переход