Потом фото на кладбищенской плите. А что посередке? Где основное «тело» жизни? Спроси любого, катящего к последней станции, ответит неопределенно: — Трудное было время. Да и не сложилось как-то.
При этом вина и тоска в глазах такая, что ясно — обманули обещания. Обманул их и он сам — не сумел, не сдюжил, не оправдал…
— Твоя свекровь зубным врачом работала? Я думал — деревенская.
— Она потомственный медик. Прадед ещё уездным лекарем был и дед. Как у этого, что записки писал. Да вообще — золотая женщина.
— Булгакова ты читала… — машинально отметил помрачневший Филя, машинально трогая щеку, где скрывался часто беспокоивший нытьем коренной зуб. — Я б врачам памятники ставил. Не конкретным, а как символ. — Он положил на простыню голубые голландские хризантемы.
— Памятник! Тут и похоронить едва наскребла. Хорошо, её пенсию три года собирала, продала кое-что, люди добрые выручили. — Валя перешла в кухню, села за стол и опустила глаза. — Мне сказать надо…Уж лучше все сразу. Ты тут как гость эпизодами появляешься. Хочешь — навестишь, не хочешь — пропадаешь. Нет, я все понимаю… Ну какая я тебе пара? Гаврила Васильич из восемнадцатой квартиры — отставник, вдовец, в двухкомнатной с дочерью, зятем и внуками перебивается. Он ко мне переедет. Тебе тоже определяться пора. Ты, Филя, человек безобидный, доверчивый, легко поддаешься влиянию. Не тяни — женись. Надо жизнь свою серьезно, по-семейному устраивать. Не дело одному в таком омуте слоняться.
Филя смотрел на занавески с выгоревшими маковыми букетами, сквозь которые светились многие ночи — то жаркие, в любовном чаду, то семейно-мирные, с запахом поджаренной «докторской». И мечты, дерзания, и сомнения горькие и страхи… Все прошло. Уходили навсегда занавески и крыша дома напротив с крестами антенн, обсиженными воронами, переворачивалась страница жизни, исписанная торопливо и не очень старательно. А ведь каким дорогим оказался небрежный этот, кое-как набросанный «черновик».
— Постой, чего прямо так уходишь? Ты ж торт принес. Может посидим, помянем усопшую? — остановила в дверях женщина уходящего мужчину.
— Не надо. Я сам помяну, — в птичьих глазах блеснули слезы. Филя целеустремленно зашагал к лифту.
— Я сказать хотела… — окликнула Валентина с порога. — Вообще-то я в тебя верю! У тебя талант есть… Только ты стихов не бросай. Эх, расстались не по-людски как-то… — всхлипнула в след поплывшему вниз лифту.
Брел Филя в сумерках к остановке, словно ролик пленки обратно сворачивал: пришел, прожил кусок жизни и назад… Быстро-быстро пробежали кадры и засветился экран ослепительной белизной. Пустой. Предстояло на этой торжественной чистоте писать иные картины мужественной бестрепетной рукой. Теперь уж точно — набело. Растворилось в смутном мареве суеты прошлое и почувствовал Филя, что начал он расти не в ботву, а «в силу». Так тянется к свету бамбуковый росток — аж жилки хрустят и крепким, гибким становиться устремленный в высь стебель.
26
Пары героической эйфории побродили в организме и как-то выдохлись. Одному и впрямь стало неприкаянно. Ни Валентины, ни Севана. Быт на поверхности спокойный, а подводное течение так и штормит. Ходят там, в темном омуте страшные волны, да того и гляди — вырвутся. Отсюда и невроз и сон плохой и трепет — будто ждешь чего-то ответственного. Как перед экзаменом. А ждал Теофил многого — разгадку тайны ждал, встречу какую-то, что только стихами описать можно, востребованности своей новой силы ждал. А главное — ответ Севана. В отделе НЕХИВО сообщили, что Вартанов в командировке. |