— Ого, какой арсенал! — с усмешкой проговорил Юсупов. — Благодарю вас, теперь вы можете повернуться. Как поживаете, дорогой Станислав... ах, mille pardonnez, дорогой Фелек?..
— Я тебя убью, — угрюмо ответил Дзержинский.
— Ну-ну, друг мой, не горячитесь. Вспомните о фотографиях. Негатив я давно отдал одному репортеру из «Times»; он опубликует снимки, ежели я в назначенное время не свяжусь с ним.
— Чего вам нужно?
— Видите ли, тезка, — нахально отвечал молодой князь, — я в Париже малость поиздержался... Сами понимаете: жена — красавица, да и сам я привык жить на широкую ногу. Вы скоммуниздили почти все мое имущество: теперь будьте любезны вернуть мне хотя бы тысяч на сто золотишка и всяких там драгоценностей.
— Как вы проникли в Россию?!
— А вот это вас, Фелек, душенька, совершенно не касается.
— Часть ваших ценностей хранится в подвалах вашего же дворца... вашего бывшего дворца, — сказал Дзержинский. — Ключи не у меня, а у товарища Зиновьева. Он с ними не расстается.
Он говорил правду: Зиновьев всегда был с ног до головы увешан ключами — ему нравилось, как они позвякивают при ходьбе и разных других движениях. Произнося эти слова, Дзержинский опустил глаза, чтоб Юсупов не заметил их злобного блеска: он уже соображал, как вдвоем с Зиновьевым будет в подвале тянуть жилы из князя до тех пор, пока тот не расскажет, какому именно английскому газетчику отдал негативы. Дыба, клещи, лязг раскаленного железа, шипение горящей плоти...
— Наслышан, наслышан о товарище Зиновьеве! — сказал Юсупов. — Гришка Второй — так, кажется, прозвали его в народе? Бедный мой Петербург — то ль он собирает всякую мразь, то ли сам, своими испарениями, ее производит... Гришка Кровавый... Я тут со скуки, пока сидел в подворотне, вас дожидаючись, стишок об нем сочинил — хотите послушать?
— Не хочу.
— Нет уж, вы все-таки послушайте...
И Юуспов, продолжая нагло во весь рот улыбаться, прочитал свой стишок — Гришка Зиновьев там сравнивался с Гришкой Распутиным — препохабнейший пасквиль, и такой злобный, какого Феликсу Эдмундовичу слышать еще не приходилось, хотя подобного рода стишки о Зиновьеве ходили по всему Питеру.
— Грубо и вульгарно, — сказал Дзержинский: окончательно убедившись, что шантажист не собирается его сразу убивать, он воспрял духом. — Не ожидал от вас, князь...
— Каков предмет, такова и поэзия...
— Так что же — проводить вас в Смольный?
— Нет, друг мой, извините: нужно быть круглым болваном, чтобы не понять ваших намерений... Позвоните по телефону и вызовите г-на Зиновьева сюда.
— Вы возьмете у него ключи, а потом убьете нас обоих!
— Вряд ли, — подумав, отвечал Юсупов. — Поймите, Фелек, я не гожусь на роль идеального героя, и корчить из себя идейного врага советской власти не собираюсь... Мне нужны деньги — вот и все. Тогда, в шестнадцатом, я был моложе и лучше: полагал, что убийством одной скотины можно что-то исправить. Теперь поумнел. Ну, убью я вас — а завтра на ваше место сядет другая сволочь... Вы, по крайней мере, человек почти моего круга: руки моете перед едой и говорите по-французски. Да что скрывать, вы всегда мне нравились: никто так не умеет носить дамского платья; мне до вас далеко, не говоря уж о бедняге Керенском...
— Довольно пустой болтовни! — вспыхнул Дзержинский.
— Хорошо, хорошо, не сердитесь. Так что насчет моей маленькой просьбы? — И Юсупов выразительно качнул револьвером в сторону телефонного аппарата.
«Я разрежу тебя на куски и сердце твое скормлю собакам, — подумал Дзержинский. — О, только бы Зиновьев был на ногах и в более-менее здравом рассудке!» Всевышний услышал его молитву: после томительно долгого ожидания в трубке раздался заспанный голосок питерского градоначальника. |