|
Когда дел было мало, им позволялось вздремнуть на свободных кроватях в детском неинфекционном отделении. Ночные шумы палаты успокаивали Гомера, детские горести и тревоги были хорошо знакомы; вскрикивания, ночные страхи, плач заглушали его сердечную боль. Что касается Кенди, черные ночные шторы на окнах как нельзя лучше подходили к ее траурному настроению. Ей были по душе и строгие правила затемнения, которые приходилось соблюдать в ночные часы по дороге в больницу и обратно. Правила предписывали ездить только с включенными подфарниками, и для ночных поездок они брали кадиллак – подфарники у него были очень сильные. Дороги побережья были погружены во тьму, и приходилось тащиться с черепашьей скоростью. Если бы начальник станции Сент‑Облака (бывший помощник начальника) увидел ночью на шоссе кадиллак Уолли, он бы опять принял его за белый катафалк.
Злюка Хайд, чья жена Флоренс была на сносях, сказал Гомеру, если Уолли погиб, частица его души наверняка переселится в его младенца, если жив, то младенец будет предвестником его возвращения.
Эверет Тафт поделился с Гомером, что его жену Толстуху Дот замучили сны, которые могли значить только одно: Уолли силится подать о себе весть. Даже Рей Кендел, который делил свое время между двумя порождениями водной стихии – омарами и торпедами, как‑то всерьез заметил, что научился читать судьбу по ловушкам. Омары ведь питаются мертвечиной. И если приманка в ловушке цела, омар на нее не позарился, значит, она живая. Так что вытянуть ловушку без омара к добру.
– А ты ведь, Гомер, знаешь, – прибавил Рей, – я не суеверен.
– Точно, – кивнул Гомер.
Гомера много лет терзали вопросы, жива ли его мать, думает ли о нем, искала ли когда‑нибудь. И ему было легче, чем другим, принимать эту неопределенность с Уолли. Сироте не привыкать, что самое важное в жизни существо считается пропавшим без вести. Но Олив и Кенди принимали его видимое безразличие за черствость и упрекали его.
– Я делаю то, что следует делать всем, – отвечал Гомер, выразительно глядя на Кенди. – Надеюсь и жду.
Четвертого июля праздничного фейерверка не было – затемнение еще не отменили, да и фальшивая пальба была бы насмешкой над теми, кто в эти минуты слушает настоящую канонаду. Гомер и Кенди, подручные медсестер, скромно праздновали День благодарения в больнице, как вдруг тишину ночной смены нарушила бившаяся в истерике молодая женщина. Она требовала от д‑ра Харлоу, высокомерного и не по годам законопослушного юнца чтобы ей сделали аборт.
– Но ведь идет война! – кричала женщина.
Мужа ее убили на тихоокеанском фронте, у нее было уведомление военного министерства. Ей девятнадцать, и беременность всего два с половиной месяца.
– Я с удовольствием с ней поговорю, когда к ней вернется способность спокойно рассуждать, – сказал д‑р Харлоу.
Интуиция подсказывала Гомеру довериться сестре Каролине; к тому же она недавно призналась, что разделяет социалистические взгляды, и не лукавя прибавила: «Я дурнушка, замуж не собираюсь. От таких жен всегда ждут благодарности или, по крайней мере, понимания, что им очень повезло».
Молодая женщина никак не могла успокоиться, может потому, что сестра Каролина не очень старалась ее успокоить.
– Я не прошу подпольного аборта, – рыдала женщина. – Что я буду делать с этим ребенком?
Гомер взял листок бумаги – форму для лабораторного анализа – и написал: «Поезжайте в Сент‑Облако, спросите сиротский приют». Дал листок Кенди, она протянула его сестре Каролине. Та прочитала, вручила его женщине, и женщина сейчас же перестала рыдать.
Проводив женщину, сестра Каролина позвала Гомера и Кенди в провизорскую.
– Слушайте, что я в таких случаях делаю, – сказала она почему‑то сердитым тоном. |