Потом выскочил Брок и спросил:
– Что от Струмилина?
– Все в порядке, – ответил Годенко, – вылезайте и идите отдыхать. Я привез новый экипаж. Молодцы, герои, спасибо вам, спасли людей.
– Мы из самолета не уйдем, – сказал Брок, – наш командир лежит на льду.
– Знаю, но вы же десять часов провисели в воздухе…
– Ничего, повисим еще.
– Где Богачев?
– Паша! – крикнул Брок. – Тебя зовут!
Богачев выглянул в люк. Он выглянул из-за спины Брока и сразу же увидел Годенко.
– Вы не доверяете мне машины? – спросил Богачев.
Годенко не расслышал его из-за шума работавшего мотора, но понял по движению губ, что сказал Павел. Годенко досадливо махнул рукой и поманил его пальцем, Богачев спрыгнул на лед и подошел к Годенко.
– Ты же устал…
Павел мотнул головой.
– Тебе надо отдохнуть.
Павел снова мотнул головой. Годенко сказал:
– Я доверяю тебе, не думай. Как же мне не доверять тебе, если ты спас людей?
Просто ты очень устал, я же вижу…
– К Струмилину обязан вернуться я.
Годенко секунду подумал, а потом сказал:
– Хорошо. С тобой пойдет Муромцев. И я. Доволен?
– Спасибо.
– Чудак! Командуй заправкой.
Павел бросился к самолету, легко вскочил в люк и крикнул:
– Вова! Скорей заправляться!
Морозов спал, и Воронов спал. Не спал только Струмилин. Он лежал на спине и смотрел в небо. Оно только что совсем очистилось от низких серых туч и теперь сияло: голубое, бесконечно высокое и доброе – небо всех людей. Нигде нельзя так увидеть небо, как в Арктике. Или разве что в пустыне. В лесу прежде всего видишь деревья, в поле – травы, а в Арктике небо. Оно здесь бесконечно могуче и велико. И надо быть обязательно сильным человеком, чтобы любить его и радоваться ему, а не бояться его холодной могущественности.
Нигде на земле – ни в лесу, ни в поле, ни у реки – не возникает с такой четкостью вопрос о жизни и смерти. В лесу не так страшно умирать – вокруг тебя деревья. В поле – кругом травы. На льду под холодным и прекрасным небом, таким огромным, что чувствуешь себя крохотной частицей – и не частицей мироздания, связанной с окружающей природой, как в лесу или в поле, а чужеродной песчинкой, невесть каким ветром сюда занесенной, здесь нельзя думать о смерти. Подумавший – погибнет. Нужно очень верить в жизнь и в себя, чтобы чувствовать себя здесь как равный с равным – и со льдом и с небом. Струмилин чувствовал себя наравне с ними, и поэтому ему совсем не было страшно лежать одному с острой болью в груди, и в висках, и в кончиках пальцев. Он не думал о том, что с ним могло каждую минуту произойти. Он думал о себе только в будущем времени.
"Надо будет поехать на море, – думал Струмилин. – Я возьму Жеку и Пашку. Я обязательно возьму его с собой. Я люблю его потому, что он очень чистый парень.
Ему в жизни выпало много тяжелых испытаний. Он рано узнал человеческую подлость, но не сломался, остался верным и честным парнем. Видно, правда, родившаяся у нас, так сильна, что ее никто погубить не сможет. Никто и никогда".
Иногда Струмилину начинало казаться, что он слышит мотор самолета. Он приподнимался на локтях, у него сразу же начинало еще сильнее болеть в груди и очень напрягалась шея. Но самолета не было, шум мотора ему только слышался. В подвале кенигсбергской тюрьмы Струмилину часто слышались голоса Жеки и Наташи.
Но он заставлял себя тогда не верить этому. Голоса близких там, в подвале, делали его добрым, а в борьбе, в борьбе не на жизнь, а на смерть, нельзя быть добрым ни на минуту, даже во сне.
"Не знаю, сколько бы я сейчас отдал за одну таранку, – подумал вдруг Струмилин. |