|
— У вас, Галочка, в голове спазм, — доверительно сообщил Иван Петрович и бросил трубку.
Дан ткнулся ему носом в ладонь.
— Вот так, пес, — наставительно заметил Иван Петрович. — Примечай как измываются над твоим хозяином. Между прочим зарплата у нас с бесценной Галочкой почти одинаковая.
Он сходил на кухню и налил собаке в миску кислых щей. Дан залакал с шумом, сопеньем и присвистыванием, чем пробудил в хозяине встречный аппетит.
— А вот мне и поесть толком некогда, — Горемыкин заворачивал бутерброды в этиленовый пакет. — Не могу же я, как ты, жрать на ходу. Еда — дело серьезное. Да перестань, наконец, чавкать, как свинья!
Дан повилял хвостом и залакал еще поспешнее, кося на хозяина красноватые белки.
В больнице его встретила Галина Михайловна и провела в ординаторскую, где на кушетке, скорчившись, мучился Афиноген Данилов.
Горемыкин, не здороваясь, знаком показал ему, что надо лечь на спину.
— Лежать не могу, — улыбаясь, сказал Афиноген, — потому что больно.
С этими словами он послушно вытянулся на спине.
— А почему вы без халата, доктор? — спросил Афиноген. — В стирке, что ли, халат?
Иван Петрович нехотя взглянул в лицо больного. Он привык к страху, растерянности, панике на лицах страдающих и ждущих помощи людей. Самые мужественные из его пациентов в горькие минуты непонятной, внезапно подступившей боли часто теряли себя, роптали и начинали произносить несуразные, умоляющие слова. Человек со стороны — не врач — не всегда мог заметить эту паническую перемену. Многие больные сохраняли внешнее достоинство и приличие. Горемыкин умел безошибочно различать под маской равнодушия и напускной бравады обессиливающее смятение перед надвигающейся бедой. Боль и страх смерти рано или поздно выворачивали человека наизнанку, срывали покровы годами приобретенных манер и привычек, выдавливали из глаз животное выражение: ничего не существует, доктор, кроме моей боли! Это всегда раздражало Горемыкина, хотя он и научился находить необходимые слова утешения. В юности он зачитывался романами Конрада, Джека Лондона, Грина, преклонялся перед сильными и гордыми характерами эллинского склада, а в жизни слишком часто довелось ему наблюдать слабость и унизительную покорность судьбе. Горемыкин не осуждал своих больных, потому что сам остерегался болезней и не мог предугадать, как поведет себя в роковых обстоятельствах. Он лучше других понимал, что болезнь и смерть неизбежны, и в конце концов всеми силами своей неробкой души возненавидел именно эту чудовищную неизбежность ухода. Он сражался с ней в открытом бою ежедневно, умело отдыхая в редких перерывах между сражениями. Он закалил свои нервы и приучил искусные пальцы отыскивать болезнь в самых укромных норах. Не раз и не два побеждал Горемыкин худосочную и коварную старуху–смерть, и оттого на весь облик его лег отпечаток легкого, благодушного презрения к суете.
В Афиногене хирург не обнаружил ни страха, ни просьбы; только любопытство и вопросительную усмешку увидел он и тут же предположил, что больной находится в состоянии болевого шока.
— Почему без халата? — переспросил Иван Петрович в недоумении. — А вам–то, собственно, какое дело?
— Порядок должен быть, — солидно кашлянул Афиноген, — если нет халата, может не оказаться и скальпеля под рукой. Я не согласен, чтобы меня резали кухонным ножом.
— Кухонным ножом? — еще более удивился Горемыкин.
— Хорошо, согласен, — сказал Афиноген, — только наточите его как следует.
В ушах его свистнула свирелька, искры метнулись перед глазами, сердце сдавила мохнатая лапа, и он катанул по ту сторону сознания. Но не надолго, тут же вернулся. По–прежнему перед ним маячили сосредоточенные врачи и поодаль на стене белел портрет Чехова. |