Изменить размер шрифта - +
Очень тепленькое место, над всеми начальник. Сам ничего не делаешь, только покрикиваешь! Чуть что не так, подзываешь подневольного человека и прямо ему рубишь: «Ах ты, такой–сякой, пошел вон!» Приятно? Очень приятно… А я вас знаю, доктор. Вы по телевизору выступали в «Голубом огоньке». Я помню. Вы читали стихотворение Сергея Есенина: «Молодая, с чувственным оскалом…»

Горемыкин что–то резко потянул, и горло Афиногена сузилось, и звук в нем замер. Он стерпел, не вскрикнул, но сознание, булькнув, померкло.

Очнувшись, Афиноген увидел ту же яркую лампу, те же усталые вечерние лица. За окном вспыхивали зигзаги молний, и отражение лампы подрагивало. По лбу и вискам хирурга стекали блестки пота.

— Галина Михайловна, — сердито обернулся Горемыкин, — вы видите, как бывает? Успели в последний момент. Видите!

— Вижу, Иван Петрович.

Милое, нежное лицо женщины искривила заискивающая гримаса.

— Держите себя в руках! — рявкнул Горемыкин и вдруг усмехнулся Афиногену. В его усмешке не было тепла и радости, но было искреннее уважение.

— Ничего, — сказал Данилов. — Ничего страшного. Вы, девушка, не беспокойтесь. Такие, как я, не помирают на операции.

— Может быть, общий наркоз? — спросил мужчина сзади. Афиноген откинул голову и наткнулся на знакомый радостный кивок и поклон.

— Как ты, Гена? — поинтересовался Горемыкин. — Потерпишь еще?

— Потерплю. Работайте, не отвлекайтесь, — он представил скользкий мрак небытия, куда его собирался загнать радостный анестезиолог, и, торопясь, добавил: — Не надо наркоза. Не надо! Ни в коем случае!

— Вот видите, не надо, — спокойно подтвердил Горемыкин.

Теперь Афиногену казалось, что где–то у него внутри умещается очень много живых, прыгающих, сверлящих, покалывающих существ. Не было ни одной самой дальней жилки в его теле, которая сейчас не повизгивала бы о снисхождении и пощаде. Он стиснул зубы и попытался расслабиться. Нет, тело больше, к сожалению, не принадлежало ему. Все оно — каждый нерв, каждая мышца, каждый сосудик — в адском напряжении стремилось к тому месту, где копошились чужие и ловкие руки хирурга. Афиноген морщился, хотел вздохнуть, но и воздух не проходил в легкие. Он растерялся.

— Еще долго, доктор? — шевельнул он отвердевшими, тоже чужими губами.

— Ну–ну, — Горемыкин распрямил спину и остро заглянул в глаза больного, — не раскисай, Гена! Говори что–нибудь. Посмеши Галочку.

— Смешить я большой мастер, — неверным голосом заквакал Афиноген. Борющееся, измотанное его самолюбие уследило за презрительным пониманием, украдкой скользнувшим во взгляде хирурга. Он переборол свою немощь, и гнев окрасил розовой дымкой его мертвенно–бледные скулы. Афиноген рванулся, и ему почти удалось сесть. На плечи сзади обрушился анестезиолог и придавил к жесткой узкой поверхности стола. Тысячи шипов пронзили живот, грудь и легкие Афиногена. «Ах!» — взвизгнула Галина Михайловна, а Горемыкин резко отпрянул…

Афиноген Данилов погрузился в мгновенную холодную полночь. На волосы ему из угла комнаты прыгнул черный паук величиной со спичечную коробку. Афиноген с отвращением сбросил его и кончиками пальцев живо ощутил корябающее прикосновение паучьих лапок. Пока паук готовился ко второму прыжку, Афиноген затряс головой и вернулся в операционную. За два часа он уже много раз перешагивал порог туда, где жили одни пауки, и с усилием возвращался. Все труднее давались ему эти потусторонние вылазки, но он не жаловался, хотя допускал, что один раз силы его иссякнут и он не найдет обратную тропинку. Черный паук, тамошний житель, передавит ему колючими лапками главную сердечную вену.

— Нельзя же этак, — облегченно внушал ему Горемыкин.

Быстрый переход