Изменить размер шрифта - +
Все это выглядело настолько убедительно и так точно соответствовало духу времени, что директор института Виктор Афанасьевич Мерзликин, со времен Отечественной не выпускавший изо рта папиросу «Беломорканал», тут же продиктовал секретарше суровый приказ, где говорилось, что по ходатайству сотрудников в целях нормализации и оздоровления обстановки курить в рабочих помещениях категорически запрещается. Наказания сулились неопределенные и от того еще более грозные.

Подмахнув приказ, Виктор Афанасьевич с сиротливым выражением лица распорядился убрать из своего кабинета все пепельницы, минуты две сидел в кресле, погруженный в сомнамбулический экстаз, потом быстренько задымил очередную папиросу и стал стряхивать пепел в корзинку для бумаг.

Копию приказа единомышленники Клавдии Серафимовны (среди них были теперь и мужчины) переписали крупными печатными буквами на лист ватмана, облепили по краям соответствующими картинками из заграничных журналов (особенно впечатлял худенький человек — скелет, у которого вместо головы торчала желчно дымящая печная труба) и приконопатили плакат на доску объявлений у входа на этаж.

Утром самые заядлые курильщики отдела Сергей Никоненко и Семен Фролкин провели около плаката несколько веселых минут и, как обычно, с горящими сигаретами вторглись в комнату.

Клавдия Серафимовна, по–кавалерийски гикнув, подбежала к ним и, как–то ловко выхватив сигареты сразу у обоих, метнула их на пол, растоптала, а Фролкину, как он впоследствии клялся, вдобавок заехала коленкой под зад. Одобрительные возгласы находившихся в комнате еще трех женщин сопровождали экзекуцию. Клавдия Серафимовна спокойно вернулась за свой стол и с доброй улыбкой извлекла из ящика вязанье.

— Осатанели наши старухи, — сказал Фролкин, — рехнулись от безделья. Но я буду жаловаться…

— Слыхали! — радостно крикнула Инна Борисовна, самая молодая женщина в комнате, имеющая в своем активе три парика, один — немецкий черный, с кудряшками, и два отечественных, из верблюжьей шерсти цвета телевизионных помех, — слыхали! Он оскорбляет женщин и коллег по работе. Негодяй!

Клавдия Серафимовна отложила вязанье и достала из стола чистый лист бумаги. Через двадцать минут на стол заведующего отделом Карнаухова легла жалоба на хулиганские, беспрецедентные действия потерявшего нравственные ориентиры Семена Фролкина. Жалоба была составлена творчески. В ней упоминалось, что Семен Фролкин в приступе безобразия смешал с грязью деятельность отдела, ругал нехорошими словами местный комитет и пытался набросить тень на личность директора, товарища Мерзликина. Все это он проделывал при полной поддержке своего собутыльника Сергея Никоненко, известного всему институту циника.

Карнаухов тут же вызвал обоих к себе в кабинет. Молодые специалисты вошли гордые и независимые. Николай Егорович глядел на них с грустью и запоздалым раскаянием. Эти люди были ему укором, они заставляли его остро ощущать груз лет. Они были как новые импортные станки, блестящие и совершенные, к которым он не умел толком подступиться. То же чувство он испытывал и по отношению к старшему сыну Викентию, избравшему путаную и небывалую профессию настройщика музыкальных инструментов. Викентий миновал тридцатилетний порог, но, кажется, не имел дамы сердца, ни с кем не водил дружбы, жил, отгороженный от всех прочным забором молчания, постоянного раздражения и нелепой, мелочной подозрительности. Николай Егорович давно оставил попытки найти с ним общий язык, бывали периоды, когда они не разговаривали по месяцу, не ссорясь, просто не имея, что сказать друг другу, кроме обычных «здравствуй», «добрый вечер», «когда вернешься?», «ты не брал вчерашнюю «Правду»?»

Катя обвиняла мужа в черствости и бездушии. Карнаухов соглашался, но решительно не понимал, в чем дело. Как–то утром Николай Егорович дольше обычного задержался в ванной, принимал душ, плескался, покряхтывая под горячими струями, а Викентий терпеливо ждал в коридоре своей очереди.

Быстрый переход