Попросила «что-нибудь почитать про еврейскую историю». Вот уж неисповедимы пути Господни.
Манечка спала, а я придирчиво всматривался в ее личико: можно ли ей с ее лицом ходить по улицам? Нет, ничего сугубо еврейского. В садике ее определили как «жидовочку-веревочку» по фамилии Кутельман.
Илюшка сказал бы: «Где твое еврейское самосознание?»
Мое еврейство вовсе не оскорблено этим антисемитским бесчинством. Если оно и есть во мне, то настолько интимно, невесомо, что я ощущаю его только в форме причастности к судьбе этого народа. Если завтра погонят в вагоны — я еврей.
В прежнем доперестроечном мире я мог считать себя евреем, но русским. При всем государственном антисемитизме, при том, сколько раз меня не пускали на конгрессы. Тут вот какая штука, государство не кричало на площади «еврей, убирайся вон», а что не названо, то не существует. Оскорбить меня как еврея у них не получилось. Оскорблено мое ощущение себя русским, которым я теперь едва ли могу себя считать. Грустно и странно к сорока с лишним годам оказаться ничьим. Чувство такое же, как в первые годы моей любви к Фире, когда я лежал ночью и думал: «Я тебя люблю, а ты меня нет». Вот, пожалуй, все, что я чувствую.
У меня хорошее настроение. Вечером был скандал со слезами и криками всех заинтересованных сторон. Таня забыла Манечку в детском саду, пришла с ней домой в девятом часу, при том, что последних детей разбирают около шести. Фаина кричала: «Ты не мать! Тебе должно быть стыдно! Это, в конце концов, просто неблагородно! Порядочные люди так не поступают!» Манечка, добрая душа, пыталась участвовать в скандале на стороне слабых, то есть Тани: «Мне в раздевалке хорошо, там… Там тапки. Мне в раздевалке было так хорошо, я могу там ночевать, если надо».
Что оказалось. Пока Манечка сидела в раздевалке с ошалевшей от злости воспитательницей, Таня сидела на скамейке напротив детского сада и читала шестой номер «Дружбы народов» — «Дети Арбата». А Фаинино «тебе должно быть стыдно! Это, в конце концов, просто неблагородно! Порядочные люди так не поступают!» относилось не к тому, что Таня забыла Манечку — вот он, ребенок, жив-здоров, — а к тому, что она унесла с собой журнал, который Фаина бросилась искать, придя с работы. Фаина кричала: «Я же сказала, я первая, так не честно, сегодня не твоя очередь… Ты не мать… отдай журнал!» Как в комедии.
Я тоже выступил как в комедии. Вышел на улицу с Манечкой, чтобы она не слышала криков, а «Дружбу народов» взял с собой. Это честно. После Тани читаю я, а не Фаина.
Я небольшой читатель в той старой, советской, жизни. (Мой писатель не в счет, для меня он не литература, а я сам. Его «Чевенгур», и «Котлован», и «Ювенильное море» дай бог тоже напечатают.) Но сейчас я как будто превратился в глаза, вернее, в очки. В «Новом мире» будет «Архипелаг ГУЛАГ», в «Октябре» будет «Жизнь и судьба» — тот самый роман, про который кто-то, кажется Жданов, сказал, что он не будет опубликован и через двести лет. У нас запущена машина времени!
Фаина с Таней еще не знают, какой их ждет от меня подарок. Разрешили безлимитную подписку на газеты и журналы! На мою кафедру всегда давали лимит: два «Новых мира», три «Октября», три «Юности», одну «Иностранку». Я каждый год хотел выписать все себе, но, будучи завкафедрой, захапать все самое лучшее некрасиво. А теперь я выпишу все, что хочу.
«Новый мир», «Знамя», «Октябрь», «Дружба народов» — это само собой, «Юность», «Москва», «Иностранка», обязательно наши ленинградские «Нева», «Звезда», «Аврора». |