Снаружи, перед оградой, у кладбищенской стены возвышался огромный стог высохшей травы, оставшейся после последнего выкашивания склона между приютом и дорогой. Через день-другой его перенесут внутрь и оставят в амбаре на корм и подстилку скоту. Старик завернулся в плащ и сел на траву перед стогом, вжавшись в него спиною так плотно, что тепло и мягкость сена обволокли его тело. Висевшую у него на поясе деревянную колотушку он положил рядом с собою на землю. Ни одной живой души, которую требовалось бы предупредить о близости прокаженного, вокруг не было. Старик не спал. Он просто сидел, высоко подняв голову и выпрямив спину, — руки покоились на коленях, здоровой правой он обхватил увечную левую. Казалось, ничто в ночи не было таким неподвижным, как он.
А тем не менее он здесь, в одиночестве, за ним бросятся в погоню, как только завидят, если просто не подстрелят на месте. Он безоружен, четкого плана действий у него нет, и если судьба и будет снисходительна к влюбленному беглецу, то разве лишь еще несколько часов.
Напрашивался, однако, простой вывод: находясь здесь, в любом случае нельзя ничего предпринять, и ежели стоит перебраться куда-то в другое место, то сделать это нужно под прикрытием темноты. Но куда перебраться? Юноша понимал, что если бы даже удалось раздобыть где-то кинжал, проскользнуть незамеченным в дом и оказаться у постели спящего Домвиля, все равно он не смог бы использовать подобную возможность и убить злодея. В запале и ярости грозить убийством он мог, но брат Кадфаэль совершенно прав: на деле он, Йоселин, не в силах сделать такое, во всяком случае не исподтишка. Об открытом выяснении отношений и честном поединке нечего и мечтать — Домвиль сперва высмеет юношу, а потом снова швырнет его в руки шерифа. И притом не из трусости, вынужден был признать Йоселин. Домвиль очень мало чего боялся на этом свете, и в списке его противников было совсем немного имен тех, кого ему следовало всерьез опасаться. «Я неплохо владею мечом, — рассудительно сказал себе юноша, — но он, с его многолетним опытом, может запросто изрубить меня в рагу и слопать на завтрак. Нет, из презрения, а не из осторожности отвергнет он мой вызов.
Разве что… Разве что мне удастся наброситься на него при настоятеле, при канонике, при гостях и всех прочих, ударить его по лицу или сделать еще что-нибудь, чего он не перенесет, унизить его достоинство публично — так, чтоб обиду надлежало смыть тоже публично, и только кровью. По этому случаю он может даже попрать закон, он может отказаться от мысли уничтожить меня с помощью закона и возжелать лишь одного: насадить мое сердце на острие своего меча. Тогда Домвиль должен будет забыть об Ивете, брачных узах и всем остальном до тех пор, пока кровью не смоет с себя оскорбление. И более того, если мне удастся довести дело до этой черты, ему придется вести себя честно: дать мне время на отдых, предоставить меч такой же длины, как у него, и убить меня в честном поединке. Нельзя не признать: когда в руках у Домвиля оружие, он бьется отважно и не лукавит, хоть и не видит причин распространять свою совестливость на такие мелочи, как фальшивые обвинения, основанные на ложных уликах.
И кто знает… Кто знает? На чаше моих весов — молитвы Иветы и вся тяжесть моей злости, ибо он поступил со мной подло, и кто знает, не сумею ли я одержать верх? Тогда, даже если мне и свернут шею из-за его ложного обвинения, Ивета будет освобождена».
Говоря честно, он не размышлял долго о подобном исходе дела — но не потому, что хотел уберечься сам. Ведь Ивету предстояло освободить не только от этого ужасного брака, но и от стража, который вился вокруг ее наследства, точно смертоносный плющ вокруг пышного дуба, и который всучил бы ее следующему подходящему покупателю с той же ловкостью, что и теперешнему. Но сейчас даже отсрочка означала спасение. Все может измениться. Пикар может умереть. Мало ли что может случиться! Только бы предотвратить завтрашнее событие!
Но чтобы предпринять что-либо, надо отсюда выбираться и каким-нибудь образом добраться тайно до монастыря, где будет разыгрываться действо. |