Изменить размер шрифта - +

     Сделав небольшой  крюк,  Булдаков  сравнялся со штабом полка  и,  шагая
вдоль брусчатой ограды, рявкнул, рубя босыми ногами по стылой дороге:

     Взвейся, знамя коммунизьма,
     Над землей трудящих масс...

     --  Эй, эй, -- держа старые,  скореженные ботинки в руках, бежал следом
старшина Шпатор, -- эй, придурок! Эй, товарищ боец! Как твоя фамилия?
     Булдаков продолжал  рубить строевым шагом, да так с песней и удалился в
глубь  казарм, там  бегом  рванул в расположение, взлетел на  верхние  нары,
принялся оттирать ноги сукном шинели.
     Военный чиновный люд, высыпавший из  штаба  полка на крашеное крылечко,
который  удивить  вроде  бы уж ничем было невозможно,  все же удивился. Один
штабист совсем разнервничался, подозвал старшину:
     -- Что за комедия? Что за бардак?
     -- А бардак  и есть! -- выдохнул старшина Шпатор, указывая ботинками на
бредущую  из  бани первую  роту -- оне  вон утверждают,  памаш, весь  мир --
бардак, все люди -- бляди. И правильно, памаш! Правильно! Вы вот, -- увидев,
что  штабист собрался  читать ему мораль,  -- вместо лекции две пары ботинок
сорок  седьмого  размера мне найдите, а энти  себе  оставьте либо полковнику
Азатьяну подарите на память.  --  И, поставив сморщенные ботинки на крашеное
крылечко, дерзко удалился, издаля крича что-то первой роте, какие-то команды
подавая  и  в  то  же  время  горестный итог подводя от знакомства со свежим
составом роты:  ежели в  нее угодило с  пяток  этаких вот  бойцов-богатырей,
артистов, как тот,  что показал строевую неустрашимость, ему при его годах и
здоровье долго не протянуть.


     Не выдали служивым  ни постелей,  ни пожиток, ни наглядных  пособий, ни
оружия,  ни патронов, зато нравоучений  и  матюков не  жалели и на  строевые
занятия выгнали уже на другой день с деревянными макетами винтовок, вооружив
-- для бравости --  настоящими ружьями лишь  первые две четверки  в строю. И
слилась песня первой роты с песнями и голосами других взводов, рот, чтобы со
временем превратиться во всеобщий непрерывный вой и стон, от  темна до темна
звучащий  над  приобским  широким   лесом.  Лишь  голос  Бабенко,  сам  себе
радующийся, перекрывал все другие голоса:  "Распрягайте,  хлопцы, коней  тай
лягайте  опочивать..."  -- и первый взвод первой роты.  со спертым  в  груди
воздухом  в ожидании припева замирал, карауля  свой  момент, чтобы  отчаянно
выдохнуть: "Раз-два-три, Маруся!.."
     Шли первые дни и недели службы. Не гасла еще надежда в сердцах людей на
улучшение жизни, быта и кормежки. Еще пели в строю, еще радовались вестям из
дому, еще хохотали;  еще про девок вспоминали  красноармейцы, закаляющиеся в
военной  однообразной  жизни,  втягивающиеся  в  казарменный быт,  мало  чем
отличающийся от тюремного, упрямо веруя в грядущие перемены.  На  таком краю
человеческого  существования, в таком табунном скопище, полагали они, силы и
бодрость  сохранить,  да  и  выжить,  --  невозможно.  Ребята  --  вчерашние
школьники,  зеленые кавалеры и работники -- еще  не понимали, что в  казарме
жизнь   как  таковая   обезличивается:   человек,  выполняющий  обезличенные
обязанности,  делающий обезличенный, почти не имеющий смысла  и пользы труд,
сам  становится  безликим, этаким  истуканом, давно  и  незамысловато кем-то
вылепленным, и  жизнь его превращается в серую пылинку, вращающуюся  в таком
же сером, густом облаке пыли.
Быстрый переход