Изменить размер шрифта - +
Жар шумно потянул носом, неуверенно вильнул хвостом и едва сдержал приветственный лай рвущийся из его груди: пес учуял своих хозяев.

– Тпр–ру! Стой! – раздался вдруг над самой головой окрик Дубрава.

Сани были остановлены, и вот голос Николая–кузнеца – усталый, но новой надеждой наполненный:

– Никак почуял что?..

И тут вдруг измученный, слезами наполненный голос матери:

– Где ж он, Алёшенька, радость моя…

У Алёши заныло сердце – так мучительно было, что он не смог сдержать стона. И тут же вскрикнула мама:

– Вот – не могло моё сердце ошибиться! Сейчас стон был – должно быть снегом ему присыпало! Алёшенька, Алёшенька!

Мука была уж совсем невыносимой, и сердце так надрывалось из–за этой борьбы, что, казалось – сейчас вот не выдержит, разорвётся; в глазах перемежались чёрные и кровавые пятна, и наверное бы он всё–таки не выдержал, и закричал, если бы Оля не обняла его нежно за голову, не прижала бы к своему тёплому телу, не осыпала бы ласковыми поцелуями. Но и ей было тяжело: ведь и её мать звала, и по какому–то наитию – так же, как дочку Дубрава:

– Солнышко! Солнышко! Радость ты моя, почто покинула; почто в горе под старость лет ввергла!.. Вернись, доченька…

Оля плакала, кусала губы, но не издала ни единого стона. Жар всё порывался бросится к зовущим, и хвост его молотил по снегу, и мускулы были напряжены, и стоило только дать знак, как он сорвался бы.

И тут сверху – взволнованный голос Старца:

– Вы посидите в санях, подождите, а я гляну…

Заскрипел снег под его валенками – сомнений не оставалось – он спускался именно под мост – вот уже засинела на снегу его тень. Тогда боль несколько отступила от Алёшиного сердца, он больше не изгибался, но вновь придвинулся к Оле, и зашептал ей:

– Выходит, и он с ними… Но я не вернусь… Сейчас бежать брошусь…

– И я с тобой, Алёшенька. – прошептала Оля. – Только ты руку мою не выпускай, а то упаду…

И вот уже стоит перед ними Дубрав – Алёша поглядел на него с презрением (и не сложно было испытать это нехорошее чувство, когда в сердце колола ледышка); проскрежетал он сквозь плотно сжатые губы:

– Эх вы – предатель…

За прошедшую ночь лик старца изменился – те, кто знал бы его прежде, заметили бы, что он сильно побледнел, осунулся даже; в глазах была усталость – чувствовалось, что он много пережил за последние часы, и даже волосы его стали кажется ещё более седыми, нежели прежде. А он действительно много страдал, когда несли его сани сквозь эту леденящую бурю в которой волки голодные выли, когда рядом рыдали матери Алёши и Оли – он не мог себе простить, что не пошёл с ними: и были они для него как родные дети: Мирослав и Солнышко, и слетал с его побелевших губ неслышный шёпот:

– Это же испытание мне во второй раз было послано. И вот не выдержал… Эх, только бы живы остались… Только бы… Дети вы мои… Простите вы меня, простите…

И вот теперь увидел – живые они – тут же светом весенним глаза его вспыхнули, и он приложил палец к губам, зашептал:

– Тихо–тихо – не выдам я вас. Действительно – ни к чему вам теперь возвращаться. Родителям то теперь конечно тоже не сладко. Да я их уж как–нибудь успокою – скажу, что по приметам знаю, что живы, что к весне вернётесь. Сейчас я должен ехать с ними, успокаивать, а вы здесь оставайтесь; до сумерек я вернусь, а там уж вместе пойдём…

– Ну, что – есть?! – крикнула с саней Алёшина мать.

– Сейчас – иду–иду! – закряхтел по склону Дубрав.

– Что ж нету тут?! – в голосе боль.

Быстрый переход