– Прошу извинить, буде помешал, – продолжал он. – Но до сведения моего дошло, что сюда прибыл гость по фамилии Пущин, и я чаял найти моего старого знакомца, уроженца великолуцкого, Павла Сергеевича Пущина, коего давно не видал.
Украдкой переглянувшись с Пушкиным, который что-то совсем присмирел, Пущин объяснил, что он – школьный товарищ Пушкина, однофамилец же его, генерал Пущин, командует бригадой в Кишиневе.
– Так-с, – проговорил отец игумен. – Тоже стишки пописывать изволите?
– Во всю жизнь ни одного стиха не сочинил, – отвечал Пущин.
– Хвалю. А то, в самом деле, что за радость в молодые годы из-за каких-то четырех строчек-с сидеть в четырех стенах четыре месяца… Ведь столько времени мы с вами здесь, кажись, уже знакомы? – отнесся он к Пушкину.
– Около того…
– Да-с, четыре месяца, из коих – почем знать? – могут стать и четыре года!
– О каких таких четырех строчках вы говорите, святый отче? – спросил Пущин.
– О четырех стрелах наиострейших и наиядовитейших… Да вот сам Александр Сергеевич лучше моего вам о сем доложит.
– Из Кишинева, как ты знаешь, я попал в Одессу в канцелярию графа Воронцова, назначенного новороссийским генерал-губернатором, а также и наместником бессарабским, вместо Инзова.
С этими словами Пушкин, в оправдание своего разлада с новым начальником, дал такую откровенную характеристику Воронцова, что отец настоятель счел нужным положить конец его объяснению:
– Не прекратить ли нам сию тему? Не вам, юнцу, наставлять на стезю правую мужа великородного и нарочито государственного, имеющего за собой многообразные заслуги.
– Да я их не отрицаю и даже охотно взял бы теперь обратно свою эпиграмму…
– И благо. Сам Сын Божий глаголет: «Радость бывает на небеси о едином грешнике кающемся…» Господину же наместнику, сами изволите видеть, ничего не оставалось, как просить о водворении вашем в гнезде родительском. Да, да! Воистину, язык мой – враг мой.
Наступило довольно тягостное молчание. Пущин попытался было завязать опять речь о чем-то постороннем; но разговор не клеился, и после второго стакана чаю отец игумен приподнялся с дивана.
– Прошу вдругорядь прощения, что помешал приятельской беседе.
И благословив опять хозяина и его приятеля, он удалился.
– А всему я виною! – воскликнул Пущин. – Без меня он и не подумал бы тебя беспокоить.
– Полно, любезный друг, – сказал Пушкин. – Ведь он и без того нередко меня навещает: я поручен его наблюдению. Теперь послушаем опять Грибоедова.
И чтение бессмертной комедии возобновилось.
VII
Стенные часы за стеною не раз уже били, а Пушкин все читал да читал с тем же увлечением, совсем забыв, казалось, что он еще у себя, в Михайловском, а не в грибоедовской Москве.
Не то – с Пущиным: уже во время последнего монолога Чацкого он подозрительно поглядывал на топившуюся днем, но давно уже закрытую печку и поводил в воздухе носом; при заключительном же возгласе Фамусова:
Ах, Боже мой! Что станет говорить
Княгиня Марья Алексевна! —
он вскочил на ноги и сам возгласил:
– Что станет говорить она – я не знаю, да и знать не желаю; но что мы оба с тобой здесь угорим – в этом, брат, для меня не может быть ни малейшего сомнения. |