Но что можно открыть после Пушкина?
Разумеется, стихи следует выбирать осторожно: стих должен быть лёгким, гибким, хорошо ложиться на музыку и оставлять простор для неё. Он должен быть и таким, чтобы не совестно было сокращать его, менять. Чтобы тебя, если что-нибудь изменишь, не обвинили в кощунстве (как это сделал Тургенев по поводу либретто «Онегина»).
Очень хороши для романсов стихи Алексея Толстого, Полонского, Фета, Апухтина; пожалуй, более всего Апухтина: тут композитору есть над чем поработать… «Ночи безумные» — почти на грани банальности, но чувства в этом стихотворении искренни. Поэт недосказал, а музыка проникнет дальше слов, она снимет всё, «что было в них ложного».
«Ну что? — спрашивал Апухтин со свойственной ему язвительностью. — Достаточно плохо для тебя?»
Апухтин, друг детства, видел его насквозь. «В моих стихах, — говорил он, — есть одно достоинство: они годятся для романсов Чайковского… Ты просишь меня потесниться, изволь: сделаем чуть хуже».
Один раз он спросил:
— А как же Глинка, Шуман? Ведь они не боятся выбирать для своих романсов стихи великих — Пушкина, Гейне. И совершенство стиха не мешает им.
— Не сравнивай меня с другими, — сказал Чайковский, помрачнев. — Я могу лишь то, что я могу.
— Знаю, — сказал Апухтин, — и спасибо тебе за это.
…Фигнер вытер платком лоб… Теперь наступила очередь Медеи. С ней было и легче, и труднее, чем с Фигнером. Легче оттого, что она быстро учила роли, голос у неё всегда звучал хорошо и её не терзали сомнения. Но именно это, казалось бы, удобное свойство затрудняло работу с ней. Её Лиза была старше и решительнее той девушки, которую задумал Чайковский. Но такой уж приходилось её принимать, потому что Медея всегда держалась первоначальной трактовки.
А Фигнер — он ещё много раз будет лепить нового Германа. Унылый, возбуждённый, порывистый, оцепенелый, любящий, равнодушный, отчаявшийся, полный надежд — и так до самого спектакля он будет пробовать и пробовать и приводить в отчаяние дирижёра и постановщика…
Пожалуй, можно и не беспокоить его больше, пока он нездоров.
Но Фигнер уже отдохнул и готов был петь дальше.
III. Злой день
1
Уезжая из Лобынского, Чайковский снялся на прощание с Медеей и Фигнером, а через неделю получил фотографии. Медея писала, что вышла плохо. Э, что там: молодые лица всегда хорошо получаются. «Неужели я так стар? — думал он, рассматривая себя на фотографии. — Как будто между мною и ими не двадцать лет разницы, а гораздо больше».
Он долго выглядел юным, а потом сразу постарел.
Ему вспомнилось, как два года назад в Лейпциге он познакомился с Эдвардом Григом и его женой — и тоже снимался вместе с ними. Они были чуть моложе его. И всё-таки кто-то из толпы сказал:
— Это Чайковский, видите? А с ним его дети.
…Прелестная это была чета, особенно Григ. Светлая, чистая душа.
Вернувшись к себе в деревню, Чайковский, к своему удовольствию, ещё застал Лароша. Но тот был мрачен, к работе ещё не приступил.
— Это как раз самое трудное, — сказал Чайковский.
Для него теперь наступило время относительного покоя. Он стал вести прежний образ жизни: с утра работал над оркестровкой оперы, гулял, писал письма, изредка принимал гостей.
Правильный ритм жизни, который он сам установил для себя, редко нарушался по его вине. Но однажды, в конце июля, выдался бездейственный день. Ночью он плохо спал — разболелись зубы, а наутро чувствовал себя настолько слабым, что не вышел на прогулку. |