Мебель; крупно – непропорционально крупно по отношению к размерам самой комнаты. Линии стен, пола и потолка сходятся под неправильными углами, рождая ощущение шаткости, неустойчивости. Из-за кресел, из темных углов, оттуда, где коричневая штриховка становится почти черной, смотрят маленькие, бледные, лишенные черт личики. Единственное яркое пятно на всем рисунке – красная рубашка на человеке, стоящем у окна. Он смотрит на улицу, а его удлиненная тень по диагонали пересекает тускло-желтый пол.
Мистер Эндрюс не делал никаких замечаний и не задавал вопросов, он просто стоял, сложив руки на груди, и разглядывал наши работы. Подражая ему, мы тоже стали их разглядывать. Потом помыли банки и кисточки, разложили по коробочкам карандаши, мелки, уголь, и он нас отпустил.
Спасибо, что побывали у меня на уроке.
Он всегда так говорил – словно своим приходом мы делали ему большое одолжение. Словно у нас был выбор. Когда мы выходили из класса, он назвал меня по фамилии. Я был почти уже за дверью, поэтому, повернувшись, оказался лицом к лицу с потоком одноклассников и получил по колену чьим-то тяжелым портфелем. Кто-то произнес мое прозвище: Разноглаз; кто-то прошипел: псих ненормальный. Я продрался обратно в класс. Когда все наконец вышли, мистер Эндрюс попросил меня закрыть дверь. Он сказал: пожалуйста. И направился к выставке рисунков. Я последовал за ним.
Твой?
Я кивнул.
Без подписи.
Да.
(Улыбка.) Но без сомнения – твой.
Я пожал плечами.
Он повернулся к доске спиной, сел на парту, выдвинул из-под нее стул и поставил на него ноги. Ботинок на нем не было. Он носил их только в коридорах, в столовой или когда ехал из школы домой на велосипеде. Но в классе он всегда ходил босиком, закатывая джинсы до середины икр. Весной и летом он носил футболки, а зимой и осенью – толстовки. В то утро на нем была черная футболка с надписью: «живо – ПИСЬ». Не брился он уже дней несколько.
С чего такая мрачность?
(Я посмотрел на рисунок.) Так я его вижу. Свой дом.
Я не про рисунок, я про тебя.
Про меня?
Если бы я сделал такую хорошую работу, то расхаживал бы с во-о-от такой улыбкой. Мистер Эндрюс широко развел руки в стороны. Он улыбнулся, и треугольники морщинок в уголках серых глаз стали глубже. В разговоре мистер Эндрюс всегда смотрел собеседнику прямо в глаза. При этом постоянно казалось, что он вот-вот тебе подмигнет.
А маслом ты пишешь, Грег? Или акриловыми красками?
Нет.
(Он постучал себя пальцем по носу и пошмыгал.) И не начинай. От них гайморовы пазухи накрываются медным тазом.
Поперхнувшись смешком, я отвел глаза.
Мистер Эндрюс достал что-то из заднего кармана джинсов и положил себе в рот. То была узкая полоска бумаги. Он вечно жевал бумагу на уроках, изредка проталкивая между зубов мокрые комочки и налепляя их на деревянную раму доски, где они и затвердевали. Деревяшка пестрела крохотными серо-белыми шишечками, похожими на капельки замазки, которые бывают на оконных рамах. Иногда мистер Эндрюс выкладывал из комочков какую-нибудь фигуру: круг, звездочку, ромб. Это у него называлось слюнптура. Жевал он бумагу для самокруток; он бросил курить и вместо этого пристрастился к жеванию.
Легкие у меня теперь в порядке. Дерьмо, правда, выходит формата A4…
Однажды он пошутил так в классе, и все заржали, из-за слова «дерьмо». Кто-то из мальчишек рассказал об этом своему отцу, тот написал директору, и мистер Эндрюс получил устный выговор.
Грег, а дома ты рисуешь?
Только картинки.
Какие картинки?
Обычные картинки. Знаете, вроде комиксов.
А у тебя есть где работать? Чтобы никто не мешал?
У меня своя комната.
А мама?
Ей нельзя входить.
Мистер Эндрюс кивнул. Если захочешь порисовать здесь – взять бумагу, краски, кисточки, все, что угодно, – просто скажи мне, ладно? Я имею в виду, по вечерам. |