Они выражали ей такое искреннее почтение, что она и впрямь уверовала, что воплощает в себе целый мир — как старый, так и новый. Она забыла, что находится за оградой этого внешнего старого мира. Она стала думать, что влияет на этот мир, умеет магически преображать его, привнося в него что-то от своего, реального мира.
И в этой изменчивой реальности проходили их недели. И все это время оба они продолжали быть неизведанным миром друг для друга. Каждое движение одного для другого было полно истинного смысла, являясь открытием и приключением. Забавляться чем-то внешним им не требовалось. В театр они ходили лишь изредка и часто оставались в своей гостиной, вознесенной высоко над Пикадилли, с окнами на две стороны и балконом, откуда они глядели на Грин-Парк и мельканье маленьких экипажей и автомобилей внизу.
Потом, любуясь как-то раз закатом, она неожиданно захотела уехать. Настойчиво и немедля. И уже через два часа они были на вокзале Черинг-Кросс, отправляясь поездом в Париж. Париж предложил он. Ей же было все равно, куда ехать. Радостью было тронуться с места. Несколько дней она наслаждалась новизной Парижа.
Потом, на обратном пути в Лондон, ей, неизвестно почему, потребовалось заехать в Руан. Он интуитивно не одобрял этого желания. Но она упрямо стремилась в Руан. Казалось, ей хотелось испробовать, какой ее сделает этот Руан.
И впервые именно в Руане он почувствовал холодное дуновение смерти, он ощутил страх — не перед кем-то посторонним, а перед ней. Он почувствовал, что она бросает его. Она стремилась к чему-то, что не было им. Его она не хотела. Старинные улицы, собор, дряхлое время и величавый покой Руана отнимали ее у него. Она устремлялась к этому городу как к чему-то забытому, но желанному. Реальностью стал теперь город — каменная махина собора, всей громадностью своей погруженного в сон, не ведавшая ничего преходящего, непреложная, как вечность.
Ее душа теперь устремлялась по собственному руслу. Ни он, ни она до конца не сознавали этого. И однако в Руане его впервые посетила смертная тоска, он почувствовал гибель, к которой они двигались. Она же ощущала тяжкую тревогу, груз тяжелых предчувствий и безнадежность, давящих, давящих и против воли погружающих в бесконечную, безнадежную апатию.
Они вернулись в Лондон. Но еще имели в своем распоряжении два дня. И его охватила лихорадка: он до дрожи боялся ее отъезда. А ее какое-то роковое предчувствие заставляло хранить спокойствие. Что будет, то будет.
Однако и он внешне был безмятежен и излучал прежний свет и сияние до самого ее отъезда, до того, как;, выйдя воскресным вечером с вокзала Сен-Панкрас, не сел в трамвай, шедший по Пимлико к «Ангелу» и Мургейт-стрит.
И вот тут в него стал вползать холодный ужас. Ужасной казалась Сити-Роуд, холодным мерзким кошмаром полнился трамвай, в котором он ехал. Его объял холод, голый, пепельно-серый, бесплодный. Где ж тот сияющий чудесный мир, к которому и он принадлежит по праву? Как очутился он на этой мусорной свалке?
Он словно обезумел. Вид кирпичных зданий, трамвай, пепельно-серые прохожие на улице — все вызывало слепящий ужас, от которого его шатало, как пьяного. Это было истинным сумасшествием. Еще так недавно жить с ней в уютном, живом и трепетном мире, где все трепетало изобилием бытия, и вдруг очутиться в пепельно-сером сумраке, биться среди суровых мертвенных стен, механического уличного шума, людей, похожих на призраки! Жизнь потухла, и лишь пепел шевелился, двигался либо застывал в ней, но повсюду наблюдалась ужасная шумная активность, слышался грохот, как будто ссыпали сухой шлак, холодный, безжизненный.
Даже солнечные лучи казались искусственными, и освещали они пепел и прах города, а вечерние огни блестели зловеще, как разлагающаяся плоть.
Обезумевший, не похожий на себя, он пошел в клуб и сидел там со стаканом виски, неподвижный, как глиняное изваяние. Он чувствовал себя трупом, сохранившим жизнь лишь настолько, чтобы выглядеть как другие призрачные беззащитные существа, которых мертвый наш язык именует людьми. |