— Как это? — спросил он с неприязнью, — Почему ты ее ненавидишь?
— При демократическом правлении, — сказала она, — власть захватывают самые жадные и безобразные, только такие могут пробиться наверх. Демократический строй — это признак вырождения нации.
— Чего же ты хочешь в таком случае? Аристократического правления? — спросил он со сдерживаемым волнением. Он всегда чувствовал себя принадлежащим к аристократической верхушке. Однако услышать из ее уст слова в защиту его класса ему было не только приятно, но почему-то и мучительно больно, словно он приобрел что-то незаконно, получил какое-то сомнительное преимущество.
— Да! Именно аристократического! — вскричала она. — Уж лучше аристократы по рождению, чем аристократы денежного мешка! Ведь кого выбирают в правительство, кого считают самыми подходящими для этой роли? Того, кто имеет деньги или талант их иметь! Неважно, что они из себя представляют: деньги и талант на деньги — вот что главное. И правят они во имя денег!
— Их выбирает народ, — возразил он.
— Знаю. Но что такое народ? Каждый в нем нацелен на деньги. Мне ненавистна мысль о том, что кто-то равен мне, потому что имеет равное со мной количество денег. Я знаю, что я лучше их всех! И я их ненавижу! Никакая они мне не ровня! Ненавижу равенство, в основе которого — деньги! Это грязное равенство!
Обращенные на него глаза сверкнули так, что он подумал, будто она хочет его убить. Она держала его в тисках, желая сломить. И в его душе вспыхнул гнев на нее. Он еще поборется за их совместную жизнь, на это-то он способен! Им овладело слепое тяжкое упрямство.
— Но мне плевать на деньги, — сказал он, — и совать свой палец в пирог я вовсе не намерен. Я слишком дорожу своим пальцем.
— Да что ты мне про свои пальцы рассказываешь! — в сердцах воскликнула она. — Ты со своими чистенькими пальчиками отправляешься в Индию, чтобы стать там важным человеком! Индия для тебя просто тщеславная фантазия!
— В каком это смысле «тщеславная фантазия»? — вскричал он, побледнев от гнева и страха.
— Ты считаешь индусов глупее нашего, примитивнее, вот тебя и греет план тереться возле них, чтобы главенствовать над ними, — сказала она. — И ты чувствуешь себя таким добродетельным: как же, ведь ты будешь править ими для их же блага. Да кто ты такой, чтобы чувствовать себя таким добродетельным? И что доброго в твоем правлении, скажи на милость? Оно мерзко, если хочешь знать! Во имя чего ты будешь там главенствовать, править? Чтобы сделать тамошнюю жизнь такой же мертвой и злобной, как здешняя!
— Меньше всего я чувствую себя добродетельным, — возразил он.
— А что ты тогда чувствуешь? Впрочем, разве это так важно, что ты чувствуешь или не чувствуешь!
— Ты-то сама что чувствуешь? — возмутился он. — Разве не считаешь себя в глубине души верхом добродетели?
— Да, считаю! Считаю, потому что спорю с тобой и противлюсь старому мертвому хламу, который ты хочешь мне всучить! — выкрикнула она.
Последние ее слова, сказанные так убежденно, его совершенно обезоружили. У него словно ноги подкосились, он превратился в ничто. Он чувствовал жуткую тошноту и слабость, будто и вправду обезножел и не в состоянии сделать и шага, став калекой, обрубком человека, зависимым, ничтожным. Его охватило кошмарное чувство беспомощности; чувство, что он лишь знак, изображение, не имеющее реальности, бесило, выводило из себя.
Теперь, даже когда он был с ней, на него вдруг накатывала, одолевая, некая мертвенность, и он был лишь телом, из которого выкачали живую жизнь. В таком состоянии он ничего не видел, не слышал, не ощущал, а жизнь в нем продолжалась лишь механически, по инерции. |