Галстук исчез. Рубашка была мокрой на груди, очевидно, он находился совсем близко к бассейну.
"Вы ведь знаете мой стиль, -- вежливо сказал я, не придавая никакого значения его предложению. Неожиданное дружелюбие полупьяного редактора. Завтра он забудет о своем предложении. -- В любом случае вы не сможете меня напечатать. Ваши читатели-ханжи засыплют вас жалобами".
"В моем журнале я хозяин", -- обиделся редактор и стал застегивать рубашку на все имеющиеся пуговицы.
"Я буду ждать тебя в машине", -- Виктор, зевнув, вошел в лифт. Вместе с ним вошли усатый "телохранитель" дяди Изи, как я его мысленно называл, и слон в ермолке, приколотой к волосам. Каждая рука слона, выходящая на свет божий из полурукава белой рубашки, была толще моей ляжки.
"Я предпочел бы ваши стихи", -- сказал редактор, закончив застегивать пуговицы. И стал их расстегивать.
"Вот видите, вы не хотите рисковать. Стихов я не пишу уже много лет. Могу выслать вам пару рассказов".
"Только, пожалуйста, без мата, -- он вытер капли пота или воды бассейна со лба. -- Без мата я напечатаю".
Наверху в холле сидели, тихо беседуя, усатый, слон в ермолке и еще двое в ермолках, но не слоны.
"Доброй ночи! -- сказал я и прибавил по-английски: -- Гуд лак ту ю". "И вам того же", -- ответил усатый один за всех. Очень вежливо и стерильно. Бесчувственно.
"А почему, собственно, он должен проявлять ко мне чувства? -- подумал я. -- Судя по всему, он как бы глава секьюрити у дяди Изи. У него хватает забот. У него на руках больше двух сотен хорошо разогретых алкоголем гостей. -- Я вспомнил, что не простился ни с дядей Изей, ни с дамой Розой, ни с дочерью Ритой. -- Вернуться? Нет, -- решил я, -- при таком количестве гостей церемония прощания необязательна. Не может же Изя прощаться с каждым. Да и где он, в последние полчаса я не видел его среди гостей. Может быть, он ушел отдохнуть в дальние комнаты своего мавзолея-дворца-бани?"
Снаружи, на окрашенной отсветами иллюминации дороге, подрагивал мотором "крайслер" Виктора. Он открыл дверцу: "Садись".
Я сел, и он тотчас сдвинул "крайслер". На одном из поворотов дороги свет яркого прожектора залил внутренности автомобиля, и я увидел, что рубашка Виктора на груди разорвана, а щеку пересекают темные царапины.
"Что у тебя с рубашкой? И со щекой?"
"Побили, стервы", -- он улыбнулся, и я увидел, что губы у него разбиты.
"Когда?"
"Пока ты с тараканом-редактором объяснялся".
"Но за что?"
"Знаешь пословицу "Было бы за что, убили бы". Для острастки. По приказу Пахана. Чтоб не лапал жен честных евреев, даже если они пьяные, как свиньи". Всю остальную часть дороги он молчал. Когда он остановил "крайслер" у многоквартирного дома, в одной из ячеек-сот которого ждала меня кровать, я вылез и протянул ему руку на прощание, я заметил, что губы его распухли.
"Бывай, -- сказал он. -- Понял все про жизнь жидовского коллектива?"
"Понял. Сурово они тебя..."
"Воспитывают, -- он прибавил, -- стервы!" -- И выжав газ, сорвался с места. Пробираясь по коридору многоквартирного дома, я и понял вдруг, как они становятся Лемке-бухгалтерами и Мейерами Ланскими. Или Менахемами Бегиными.
Красавица, вдохновляющая поэта
Я был неимоверно нагл в ту осень Нагл, как рабочий, забравшийся в постель графини, как, наконец, сделавший крупное "дело" мелкий криминал.
|