Прошло больше часа, прежде чем она поднялась и была в состоянии прочесть стихи Мартина. Она уединилась с листком в руках в нише, убранной живыми цветами и ветками лавра, и принялась читать. Ее вновь охватил страх, пока она вполголоса читала льстящие ей сладкие строки парной рифмы. Этот поэт говорил о вещах, свидетелем которых могла быть только сокровенная тишина ее ночей, он знал про нее все, вплоть до мельчайших движений ее души, и говорил о ее теле так, будто видел ее обнаженной. Во время чтения ей чуть ли не казалось, что однажды она уже отдалась этому мужчине, и что в ней и даже в ее искусстве не было больше ничего, что он бы не познал и чем бы не насладился. Элизабет была не в силах устоять перед чарующим волшебством нежности и восхваления, исходящих из каждой стихотворной строки слабым, но неиссякаемым и манящим ароматом. Поэт говорил о ее грезах и легком стоне во сне, словно ночи напролет лежал на ее груди и слушал пульс биения ее крови и ее прерывистое дыхание. Однако он говорил о ней как о королеве, он понимал ее и разделял с ней ее скрытую неудовлетворенность, ее тоску по родине и ее презрение к миру, он наполнял тайники ее испорченной души очищающим нектаром ее и своего искусства. Она вдруг поняла его и поняла собственную тоску и томление, осознав, почему лишь одну ее он считал достойной преклонения в своей поэзии и в своей страсти. Она увидела, что его сжигают изнутри такие же, как и ее собственные, до сих пор скрытые от нее, но ведомые его душе, непонятные всем остальным желания, страдания и лишения. И ей в высшей степени льстило, что именно этот необыкновенный, замкнутый и не распыляющий свой талант поэт создал в ее честь такое совершенное и бесценное творение в дар ей как его единственной обладательнице и читательнице.
Мартин провел день в мучительной лихорадке ожидания и в страхе, что Элизабет вот-вот внезапно уедет. Он час за часом кружил вокруг ее дома. Неопределенность реакции на его подарок мучила его ужасно. Он ведь знал, что едва ли дозволительно было писать в такой неприятно жесткой, конкретной форме и так беспощадно и бесцеремонно бестактно. И все же он испытывал своего рода радость, что наступило время неотменимых решений и от него больше ничего не зависит. Он пытался предугадать, какие последствия будет иметь для него отказ от преподношения. Это ведь было не то же самое, что отказ принять простое объяснение в любви; если Элизабет скажет «нет», всякая, даже мимолетная, встреча с ней окажется под запретом, и тем самым вся предыдущая жизнь Мартина будет прервана, как тонкая нить, ибо круг общения, где Элизабет и он были первыми лицами, окажется для него закрытым. И что тогда? Он еще раз обдумал все отвергнутые им раньше планы. Некоторая возможность оставалась только за двумя из них: возвратиться в среду, от которой он многие годы последовательно и с железной твердостью держался на отдалении, или окончательно ограничить ее своим собственным обществом. Снять где-нибудь, например во Флоренции, квартиру или построить дом, много ездить, держать свои творения при себе, скрывая их от других, или найти для себя издателя. Третий путь — это был револьвер или расщелина в глетчере высоко в горах, но Мартин всегда в большой строгости держал от себя подальше мысль о самоубийстве, возможно, инстинктивно сознавая, что у его и без того несчастливой жизни эта подспудная мысль отберет последнюю вспышку света — его неодолимую гордость. Вот и сейчас этой мысли не суждено было одержать над ним верх.
Успокоился Мартин только к вечеру. От Элизабет вестей не было, она не приняла решения, и у него оставалась возможность уговорить ее в последнем их разговоре. Он решил использовать эту возможность настолько взвешенно и разумно, насколько это было возможно, а потому принял ранним вечером сильное снотворное и проснулся на другой день весьма поздно.
Элизабет тоже решила оставить все на волю последнего визита Мартина. Утром, проснувшись рано после беспокойно проведенной ночи, она постаралась хладнокровно справиться с возбуждением. |