Каждый счастливый час они нанизывали один за другим, словно слагали из строк бесценное стихотворение.
Рано утром, пока Элизабет спала, Мартин, отвыкший от долгого утреннего сна, поднимался со своего ложа, переплывал на лодке на лесистый берег озера и привозил оттуда охапку лесных цветов, усыпая ими по возвращении спящую возлюбленную. Утро они проводили в саду, за чтением книг. В эти ясные прохладные часы, в тиши нетронутого уединенного сада, о каменную стену которого плескались тихие волны, он чаще всего читал Элизабет своих излюбленных поэтов — строфы из «Неистового Роланда» Ариосто или что-то из переведенных им самим стихов представителей новой латинской литературы. Покоряющая элегантность поэзии Золотого века воскрешала в эти часы в душах обоих художников, страдавших от стиля времени, в какое им выпало жить, блеск и великую свободу духа той ни с чем не сравнимой культуры; прочитанные стихи и возвышенное настроение этих минут придавали их разговорам ту же свободу и благородство мыслей, ставших теперь невозможными среди низменных форм нашей жизни, до которой из дворцов Ренессанса лишь доносятся отзвуки затерявшихся в веках бессмертных стихов.
Впервые поэт так полно наслаждался счастьем облекать свои мысли в формы возвышенные, какие обычно не шли у него с языка в присутствии кого-то другого. Элизабет говорила мало, а сидела, непринужденно откинувшись, вслушиваясь в его слова, и реагировала одним лишь своим присутствием, красотой и игрой больших, все понимающих глаз. Она вырастала в его глазах в эти изумительные тихие часы до вершинных высот своей незаурядной личности и обретала роскошное и зрелое спокойствие благословенного существования на земле в ауре совершенного и одухотворенного аристократизма и цветущей красоты. Однажды Мартин заговорил с ней об этом.
— Как ты сегодня красива! — сказал он ей. — А ведь вчера мне казалось, что красивее я тебя еще и не видел — и испугался: вдруг ты за ночь изменишься. А сегодня ты даже красивее, чем вчера. Мне кажется, это как в последние дни уходящего лета, когда каждый день все более золотит воздух, лучи становятся все прозрачнее, даль — расплывчатее, синее и глубже, и каждый день приносит ясность и просветление и одаривает тебя заново, пока однажды в воздухе не появится первый горестный тон осени и не коснется земли.
— Не будем об этом, — отозвалась Элизабет и с улыбкой склонила к нему лицо.
— Поцелуй меня и прочти мне еще раз вчерашний сонет.
Ближе к вечеру Элизабет обычно играла. Мартин садился к окну — в него ветками проникал куст жасмина — и внимал откровениям ее благородного искусства, как вбирала в себя по утрам она его мастерство, увлеченно и благодарно откликаясь на любой мимолетный посыл. Чаще всего она играла собственные композиции, иногда импровизировала. Про нее в кругу Мартина распространяли легенды, будто думает она посредством музыки и знает толк в том, как в три аккорда выразить настроение минуты или души во время беседы. В этой вечерней музыке она порой так упоительно раскрывала душу, в таких певучих и чистых звуках, словно выкладывала ее любимому на ладонь.
В один из таких вечеров случилось, что несколько проплывавших по озеру прогулочных лодок незаметно собрались вокруг поднимающейся из воды каменной стены сада, и кто-то возложил на ступеньки причала перед домом букеты цветов.
Полуденные часы проходили в беспечной болтовне и ласках. Иногда они купались вместе в каменном бассейне под сводчатым куполом или молча мечтали в тени под финиками, а иногда отдыхали на теплом летнем воздухе, без одежды, под густой листвой на коврах, и Мартин не уставал украшать волосы Элизабет и ее сияющее матовым блеском великолепное тело венками из листьев и цветов. Ночью, когда на воде царил полный покой, они, случалось, тихо скользили по озеру в лодке сквозь темно-синюю красоту ночи, молча или едва слышно перешептываясь, оба захваченные немым очарованием необъятной природы. |