— Таким вот, как эта ночь, — сказал во время одной из прогулок поэт, — таким, как эта ночь, Элизабет, я представлял себе в юности счастье. Это был мой любимый сон: плыть сквозь темно-синюю красоту дивной теплой летней ночи, смотреть на огни на вершинах гор и звезды на черном небе, рядом с неземной красоты любимой женщиной, рука в руке, касаясь другой рукой темной воды. К этому добавлялись еще честолюбивые грезы: я видел себя в мечтах знаменитым поэтом, кому все завидуют, на вершине жизни и мастерства, преклоняющим голову к груди не менее знаменитой и благородной женщины. И я не верил, что сон моей юности когда-либо сбудется; те возвышенные и несбыточные мечты пришли и стали явью — но только поздно, Элизабет! Почему мы столько лет проходили друг мимо друга, томясь в тоске, что мог бы дать ему тот, другой, и что, возможно, даст и теперь, но только слишком поздно?
— Не говори так! — взмолилась Элизабет. — Совсем не поздно. И почему это должно быть поздно?
— Потому что для меня, моя дорогая, уже пришло время, когда завидуют утраченной юности и томлению тех лет, предпочитая эту зависть благословенному настоящему. Ах, почему я не встретил тебя тогда, во время страстного, томящего ожидания: ночи тогда были совсем другие, чем сейчас, роскошные, темно-синие, полные таинственного огня, и цветы были ярче, и облака воздушнее, мягче, белее! И все же, Элизабет, если б юность моя снова вернулась ко мне — без тебя, — она была бы мне не нужна.
— Меня огорчает, когда ты так говоришь.
— Нет же, любимая! Давай призовем богов, пусть они покровительствуют нашему счастью. В какого бога ты веришь, Элизабет?
— Не шути так жестоко, Мартин! Ты знаешь, что я безбожница, такая же, как и ты.
— Но я верю — в тебя и в себя. И наша вера — из другого времени, мы родились с нею слишком поздно. Пусть те, кто живет сейчас, пропадут вместе со своими богами! Наша гордость и наше одиночество, Элизабет, — это идолы красоты, и мы пронесем ее сквозь это опустошенное время варваров. С нами еще раз погибнут и древний мир, и античные идеалы. Искусство ближайшего будущего прорастет в Берлине, в России, в чреве варварства и из огня художников, штурмом берущих будущее. Если ты когда-нибудь читала хоть одну книгу Толстого или видела современный театр, тогда ты знаешь, как выглядят наши смертельные враги, дурно воспитанные, из рук вон плохо одетые, нечистоплотные и запятнавшие себя всеми ужасными пороками варварства. О-о, если б ты знала, как я устал жить в это время. Стихи я пишу для двух десятков людей, и почти для такого же их числа ты творишь свою музыку, за какую любой другой век увенчал бы тебя славой.
— Сомневаюсь, что ты настолько уж прав, Мартин. Наше время невыразимо бедное, а пропасть между искусством и жизнью, великим и малым — все та же, без изменений. Сократ, суть которого ты так божественно изложил мне тогда, в Афинах, в период их наивысшего расцвета, возможно, в душе был одинок так же, как и кто-то великий сегодня в том городе, где он живет. Тот, в чьей душе идеал бессмертной красоты, всегда недоволен своим временем и своей жизнью. Вспомни о Микеланджело, остававшемся, при всем его величии, во времена величайшего расцвета безгранично одиноким.
— Благодарю тебя, Элизабет! Если случаю будет угодно сохранить мое имя потомкам, ему всегда будет сопутствовать имя моей возлюбленной, моей музы, и нимб сказочной, романтической любви будет сиять вокруг нашей взаимной славы.
Красивая женщина взглянула прекрасными глазами на поэта и спросила:
— Скажи, что ты более любишь во мне — мою красоту или мое искусство?
— Как будто без твоего искусства твоя красота была бы такою же! Но если тебе хочется их разделить, я отвечу: я люблю твою красоту со страстью влюбленного, пламенной страстью, которая вбирает в себя силу момента, но которая, как и всякая страсть, станет добычей времени. |